Владимир Тендряков - Апостольская командировка
Даже с врагом поступать предательски недостойно.
Ты ничего не сказал, ты просто сбежал! Ты поступил, как предатель. А сбежав предательски за сотни километров, ты и там не можешь набраться смелости, в своем письме выкручиваешься, вывертываешься, прячешься за словами: „Как всякий нормальный человек, я свято верил в торжество разума…“ Какой стиль! Какой пафос! Какая выспренность! Трусливая ложь! Уж это-то зачем?
Сказать, что я ничего не видела, ничего не чувствовала, не подозревала, — нет! Чувствовала — с тобой что-то творится, ждала — откроется, значит, и уладится. Думалось, любовь — слишком высокое чувство, а долго тянуть высокую ноту нельзя — выдохнешься. Думалось, спад законен, перемелется со временем, наступят ровные родственные отношения, но получить это годами выношенное предательство — нет, этого, признаюсь, не ждала. Слишком чудовищно!
Бог? Вера?.. Пусть даже так, убийственно странно, но допускаю.
Но опять же вера-то твоя замешена на лжи, на трусливой лжи к близким людям. Просишь: „Пойми, если можешь, прости, если можешь“. Нет, не пойму, потому что всегда представляла тебя иным — не лживым и не трусливым. Нет, не смогу простить. К себе предательство, куда ни шло, может, и простила бы, но к дочери… Я-то сама, возможно, и заслужила — почему бы не предположить и такое, — но дочь-то наверняка ничего не смогла свершить, чтоб быть отвергнутой отцом, быть преданной тайком!
Не все выложила, все невозможно, но на прощание скажу: если и вправду у тебя появился бог — а не другая баба! — то я презираю этого бога. Любой нормальный человек отвернется от него, холодного, черствого, аморального, допускающего — родитель, предай ребенка, затопчи отцовскую любовь!
Инга».Внизу приписано:
«Ты разрушил так много, что пусть тебя не мучает совесть о малом. Будешь ли помогать мне воспитывать Таню или не будешь — я свою дочь как-нибудь вытяну. Через суд взыскивать алименты не хочу — противно требовать помощи от того, кого не уважаешь. И слезные отговорки — зарабатываю себе хлеб ломом и лопатой — ни к чему. Зарабатывай хоть благочестивыми проповедями, надев рясу. Да поможет тебе твой незавидный бог!»
Письмо пришло в Красноглинку еще вчера, во второй половине дня. Еще вчера я судорожно хватался за рассыпавшегося бога, жаждал веры. Прочитай это письмо вчера, я, наверное, пытался бы оправдаться — не смей так думать! Не лгал, не был трусом! Сегодня, право, не осмелюсь.
За ночь я пришел к выводу: с верой возникает естественный отбор, где выживает недомыслие. А в наш сложный век глупость уже не просто досадный изъян, сегодня глупость безнравственна! Я наделал глупостей, Инга вправе упрекнуть меня в безнравственности, не осмеливаюсь ей возразить.
Когда покупал билет до Новоназываевки, я знал, что совершаю предательство. Но считал: последнее предательство, чтоб больше никого не предавать! «На том стою и не могу иначе!» Стоял, честно держался до последних сил, уговаривал себя: иначе не могу!..
И крошилась земля под ногами.
Конечная цель — краеугольный камень! А Густерин, странный председатель, читающий в свободные минуты исследования Веселовского об опричнине, выбил этот камень из-под меня с легкостью… Камень, подпиравший бога…
«На том стою…» Стою-то, оказывается, на пустоте — падаю, еще раз отказываюсь от убеждений. Выходит, еще раз — предательство? Предаю убеждения? Да нет, на этот раз — пустоту.
Письмо… Я его ждал, я его боялся… Оно действительно страшно. Но странно, когда это письмо проглочено, страх мой прошел, руки не дрожали больше.
Что ж, все сказано, над старой главой поставлена точка, теперь надо начинать новую.
Начну. Она не поразит свежестью и оригинальностью, эта новая глава моей жизни, она будет построена по избитому сюжету блудного сына.
Не имею права на гордость, не имею права отстаивать собственное достоинство — сноси упреки и презрение тех, кого предал. Первым моим оправданием может быть только: «Прости!» Инга должна понять, что я переболел, и «не хрипотой, не грыжею», не головокружением от юбки. Наверное, любая болезнь достойна прощения, а эта тем более. Прости, Инга, и пойми! Должна понять, должна еще раз мне помочь в жизни. Старая притча о блудном сыне.
Я спокойно спрятал письмо — решение принято, почувствовал себя собранным.
Тетка Дуся бросала на меня от печи испытующие взгляды. Она по-бабьи догадывалась, что письмо — первое письмо за мое пребывание в Красноглинке! — не может быть просто листком с пожеланиями доброго здоровья. Казалось, она была разочарована: ни великой радости на моем челе, ни огорчения, спокойнешенек, — и насторожена: «Ой ли, так ли все гладко, сокол?»
— Садись за стол, болезный. Яишенку тебе сегодня сготовила и вот… расстаралась.
Передо мной встала широкая сковорода и четвертинка водки. Это проводы, тетка Дуся за ночь не изменила решения, по-прежнему желает, чтоб я оставил ее дом, морока со мной.
Оставлю, но не сию минуту. Прощусь с Красноглинкой, с Густериным.
Я налил водки:
— Не поминай лихом, тетя Дуся.
— Пей на здоровьице, соколанушка. Прости меня, старую, непутевую.
Старуха придавила концом платка слезинку.
* * *Я бросил в угол рабочие брюки Пугачева, вернее, уже остатки брюк, резиновые сапоги вынес в сенцы — сдам при расчете, натянул хоть мятую, но чистую сорочку, пахнущую не бражным потом, не землей Красноглинки, а забытым запахом городского гардероба, влез в свой московский костюм.
Кончен маскарад, как мог, сыграл роль землекопа, никому не нужную роль.
Хочу домой, хочу покоя, любви Инги, хочу рассказывать дочери сказки, хочу быть прежним!
И все?
Нет, не все! Нужно еще на одно ответить себе: что мне делать?
Только любить Ингу и только рассказывать: «Избушка, избушка, стань ко мне передом»?.. Дожить до старости, почить в мире? А где-то стороной будет идти жизнь, где-то будут страдать люди, что-то искать и находить, торжествовать и разочаровываться, идти на сближение друг с другом и враждовать вплоть до мировых кровопролитий. Где-то, мимо… Не превратишься ли ты в таракана, забившегося в щель, выживающего благодаря своей неприметности? И станет ли любить Инга таракана?..
Человек не может считать себя полноценным, если он не чувствует, что как-то нужен всем без исключения людям на земле. Нужен — докажи делом. Так что же я собираюсь делать, кроме как любить Ингу, развлекать сказками дочь?
Засесть за свою книгу о гравитации, славить науку?..
Я презирал Олега Зобова, талантливого парня, который скоро получит степень доктора, к концу жизни, не исключено, сядет в кресло академика, презирал за то, что он убежден — наука не осчастливит, — убежден в этом и служит ей. Презирал его поведение, а не взгляды. Со взглядами Олега и не хотел бы, да соглашаюсь. Наука поможет изобрести удивительные машины, завоевать иные планеты, одарить людей дешевой энергией, она — готов верить! — поможет даже накормить голодающих. Но мне-то хорошо известно, что сытые столь же не защищены от несчастий, как и голодные. «Люби ближнего твоего…» А насчет любви наука слаба.
Блудный сын вернется.
Но что же он будет делать?.. Славить науку, как славил прежде?
Ой, не знаю…
Я шагал по красноглинской улице, стараясь пошире расправить плечи, выразить лицом снисходительную независимость, — все для того, чтоб заглушить свербящую неловкость.
Глядите все, вот идет Юрий Рыльников, тот, кого вчера принародно уличили мракобесом, на кого указали перстом — берегитесь, опасен! Так что ж, берегитесь, добрые люди! Добрые и свято верящие персту Ушаткова. Вот он! Во всем параде перед вами, глядите, потом будет поздно — лошадь с рогами.
— Здравствуйте, — баба с ведрами, живет через три дома от тетки Дуси, зовут ее Настей, по утрам вот так на улице встречаемся.
— Здравствуйте…
Это не значит, что мы знакомы. Мы просто знаем друг друга в лицо. Но если б даже меня и ни разу не видела, все равно бы поздоровалась. Вежливое «здравствуйте» — для чужаков.
Уступают нехотя дорогу куры. Даже кур «знаю в лицо». И тропинки, пьяно-именинные красноглинские тропинки, и обдутые до стального цвета крыши… Все-таки я сжился с Красноглинкой. И вовсе не понимаю, почему оставляю здесь врагов и не оставляю друзей.
Последние шаги по красноглинской земле, тугой земле, которую испробовал своей лопатой. Впереди Москва. Она меня может встретить тоже как чужого. Воистину, ни в городе Иван, ни в селе Селифан, заблудшая душа.
На дороге кучка парней — клетчатые рубахи, небрежно наброшенные на плечи выгоревшие пиджаки, чубы из-под фуражек, заломленные в зубах папиросы. И Гриша Постнов среди них — ворот нараспашку, рукава закатаны выше локтей. И тот, с вывернутыми ноздрями, тоже тут не в синей фуражке, в старой кепке.