Виктор Астафьев - Так хочется жить
Вожди и теоретики коммунизма по науке ведали, что после каждой почти войны во всех странах бывали волнения, бунты и даже революции. Поводов для ропота и недовольства у победителей фашизма было более чем достаточно. Вернувшись с войны, они застали надсаженные, голодные, запущенные, быстро пустеющие русские деревни, где продолжало царить укоренившееся в годы советского правления бесправие, по сравнению с которым проклятое на Руси крепостное право выглядело детской забавой. Двенадцать миллионов — гласила людская молва — медленно погибали в лагерях смерти, и столько же стерегло их, придумывая все новые и новые преступления ни в чем не повинным людям. Вместо обещанной, заслуженной, выстраданной, сносной хотя бы жизни, заботы о победителях — новые гонения, неслыханные зверства, страдания в концлагерях.
Брали и в войну, даже из госпиталей. Один поэт, тихо сказывали госпитальные работники, бывший шахтер Домовитов, над койкой которого, к несчастью его, размещалась радиоточка, выключив радио после прослушивания боевой сводки, кратко прокомментировал ее: «Вот, всех врагов посокрушали, а у нас, как и прежде, никаких потерь…» Той же ночью вместе с перепуганным дежурным врачом вошли в палату еще два врача в белых халатах, сказали, что больного переводят в другой госпиталь, переложили с кровати на носилки и унесли — на десять лет — в Усольские лагеря…
Коляша — человек битый, голосу не подавал, с героями войны всякие споры прекратил, даже против глупейших высказываний, вроде: «Вызываю огонь на себя!» или «Я бы с ним не пошел в разведку», — не спорил. Он уже понял и смирился с тем, что и боль от ран, и больная память — это на всю жизнь, это до гробовой доски, и, когда наплывало прошлое, брало за горло, — он покорно вновь и вновь переживал и пропускал через себя, через свое усталое сердце неотвязное горе, военные будни, слышанное, виденное, в котором было уже и не разобраться: где явь, где бред. И чем больше врали про войну, сочиняли красивые слова и картины, тем больнее тому сердцу было, тем горше память — от себя не убежишь, не спрячешься.
Ближе к концу сорок третьего вместо выбывших бойцов начались пополнения из западных украинцев и из тех, что с сорок первого гола, с массового отступления, сидели под спидницей, под бабьей, стало быть, юбкой, — как огрызнется немец, ударит, так доблестная пехота и разбежится, оголив артиллерию и все, что позади нее. В батальоны, в роты для корректировки огня ходили обычно связист с командиром взвода управления или с командиром отделения разведки. И вот драпанула пехота вместе с ухарями-командирами и речистыми комиссарами, воюйте на здоровье двое дураков-артиллеристов! Да? Но это ж не в кино, много не навоюешь. А немцы с танками — вот они, наседают, и тогда старший передает координаты, а связист, весь напружиненный, собранный для драпа, напряженно ждет, когда раздастся на батареях слово «Выстрел!» — и затем, выдернув заземлитель, повесив телефонный аппарат на шею, ждет уже на выходе из блиндажа или в исходе траншеи, когда над головой, снижаясь, зашипят снаряды, настоящий же артиллерист, тем более телефонист, обязан отличать по звуку полет своих снарядов, и в момент первых взрывов, но лучше за секунды до них, надо вымахнуть в поле и дать стрекача, да такого, чтоб ноги земли не слышали.
Ну и что? Прибегут они на наблюдательный пункт иль на батарею прямиком, там объятья, поцелуи, отцы-командиры картузы в воздух бросают: «Ах, герои, герои, герои!»? Да в лучшем случае комбат или кто из дивизиона скажет: «Выскочили? Живы? Ну, ужинайте давайте и за лопаты — надо окапываться, а то нам тут так дадут, что и обмотки размотаются».
И с разведкой то же самое. Уж больно ловко и героически дела обстоят. Коляша всего один раз ходил в разведку, да вовек ее не забудет. Под Проскуровом — город такой был, и, между прочим, бригада родная, артиллерийская, была поименована Проскуровской, но коли название города переменили, сделался он Хмельницкий, то как теперь бригаде-то именоваться? Ну да ладно, разберутся, кому надо.
Значит, по военным планам должны войска фронта уже далеко за Проскуровом быть, но его еще и не видать. Застряли возле каких-то деревушек и неожиданного, настоящего, овражного леса, уходящего до горизонта. Снова контратака, и снова пехота спрыснула. Попробовали было и артиллеристы истребительного полка дерзнуть от орудий, следом за пехотой, да появился комполка в нарядной папахе, встал кривоного на бруствер, орет: «Смотрите, подлецы, как вашего командира полка убивать будут!..» — расчеты начали возвращаться к орудиям, стрелять; тех, кто прятался, отыскивали, адъютанты и политруки пинками гнали на позиции.
День сидят, другой сидят — ни с места. Пехоты нет. Слух катится, заградотрядчики вылавливают по деревням в цивильное переодевшихся воинов и вот-вот в атаку погонят. В это время на передовую прикатила стая грязью забрызганных машин, и коренастый человек в кожане стремительно направился в блиндаж командира стрелковой дивизии, между прочим, гвардейской, и командир ее — Герой Советского Союза — за Сталинград. Да где вот они, те, кто насмерть стоял на Волге? Просрали, как говорил, воспитывая Коляшу в Новосибирске, важный чин, настоящую-то, кадровую армию, рассорили людей русских по полям битв и вот теперь в отребье превратившихся окруженцев, местных бздунов за родину заставляют воевать. А родина-то у них здесь, и они ее больше любят, чем ту, что за Уралом.
Одним словом, зашевелилась передовая после отъезда большого чина в кожане, говорили, сам Жуков наезжал и давал разгон. Атаковать противника надо, а где он, сколько его, какие его планы? Вот тут-то и сгодились артиллеристы, вот тут-то и выпало им заниматься не своим делом — идти в разведку.
Еще на Днепровском плацдарме на наблюдательный пункт третьего дивизиона упал с неба десантник с простреленным парашютом и вывихнул ногу. Его лечили и допрашивали. Парень доказал, что он был из той самой бригады, которую бездарно погубили, выбросив с большой высоты ветер и под огонь немцев. Уцелел он только потому, что догадался прыгать с красным, а не с белым парашютом, красный темно в ночи глядится, купол прострелили уже над самой землей. Парень был ловкий и боевой, говорил, что после того, что он пережил в небе, ему уже ничего не страшно на земле. Его оставили в бригаде, в управлении третьего дивизиона, и скоро он возглавил разведку. Ему-то и поручено было отобрать людей и ночью сходить на «ту сторону», посмотреть, что там и как, если возможность будет, взять «языка».
В число четверых попал и Коляша Хахалин, видимо, по признакам увертливости и ловкости тела, здоровенный еще мужик Герасименко, как догадался Коляша, ему надлежало тащить «языка», и тоже боевой, в стрелковых ротах повоевавший боец Обухов.
Десантник весь день не отлипал от стереотрубы, изучал местность и противника, вел свою троицу поздней ночью, почти уже под утро, уверенно, точно вывел к двум клуням, порядочно отстоящим от села. В клунях были склады, и вокруг них ходил часовой. Его-то, часового, зябнущего в отдалении от своих, и решено было брать, да вот в жизни так заведено, что не все просто берется, что близко ведется, и с шоферской практики Коляше известно: самый длинный путь тот, что кажется коротким.
Знающий приемы десантник прыгнул на часового, сорвал с него автомат, но растерявшийся было немец так хрястнул через голову разведчика, что тот какое-то время и двигаться не мог. Коляша Хахалин, в обязанности которого входило зажать пленному рот и сунуть кляп с приготовленной для этого дела пилоткой, получил такой удар, что взрывом мелькнуло пламя из его правого глаза, упал он головой в ровик, копанный от бомбежки, следом к нему прилетел и утих разведчик Обухов. Спас собратьев-разведчиков Герасименко. По плану он должен был надеть на пленного наручники и шел на врага последним. Немец и Герасименке завез плюху, но этого так просто не сшибешь! Герасименко с испугу, не иначе, но говорил-то он потом другое и по-другому, ударил постового самоковными наручниками и попал по голове. Фриц заорал. К этой поре маленько очухался десантник, выскочили из ровика Коляша с Обуховым и попутали немца, надели-таки на руки врага самоковные наручники с пуд весом, заткнули вражескую орущую пасть, но и покой нарушили. По ним и по нейтральной полосе открылся сплошной огонь.
«За мной!» — скомандовал десантник. Разведчики поволокли немца в темень. Немец не хотел ползти, сопротивлялся. Десантник концом финки подгонял врага: кольнет — тот двинется, упрется — десантник снова его кольнет…
Огонь отдалялся, и разведчики не сразу поняли, что отползают в тыл, не сразу же и оценили действия старшего — сунься они через нейтралку, их давно бы уже перебили, такой шел огонь, иль оцепили бы, накрыли и самих в плен забрали.
Десантник клонил группу в лесистые овраги.
В деревне нарастал шорох, крики, зазвенел мотор мотоцикла, собаки залаяли. Старший сказал: «Ну, фриц, прости, не уберег тебя твой бог», — и, как борова, заколол пленного. Разведчики долго плутали по лесу, слыша повсюду голоса и выстрелы. Наткнулись, наконец, на ограду из колючих растений, оцарапавшись, продрались сквозь нее и оказались в неразоренной, на зиму закрытой пасеке, где и сидели три дня, опасаясь пчел, фашистов, жевали плесневелые, мышами источенные сухари, старые соты и воск.