Михаил Колесников - Право выбора
Почему бы тебе не двинуть знания в массы? Публичные лекции, длительные заграничные поездки. Как говорил Цапкин: «Нужно работать на шарик». Скромнейший Эйнштейн не гнушался популяризировать теорию относительности, даже рассказывал байки о своем детстве: как стрелка компаса впервые навела его на глубокие размышления. Свой знаменитый похоронный марш великий Шопен написал, посадив себе на колени скелет и положив его руки на свои. У тебя все было грандиознее: дрожала земля под ногами от взрывов. Теория рождалась в крови и грохоте величайшей из войн. Тут можно сотворить легенду. Великое рождается из великого… Восторг, любование самим собой, благодарность к оценившим меня коллегам…
Но я-то себя знаю. Никуда не поеду. Рассудку вопреки, наперекор стихиям… Нет, не скромность. Наоборот, дикое, вздорное чувство собственного достоинства. Ну, а если бы Подымахов не успел написать статью? Неужели кропотливый труд многих лет зависит от каких-то случайностей, от чьей-то поддержки? А если бы я открыл формулу бессмертия? Тоже пришлось бы «проталкивать»? Идти к славе через тщеславие? Каждый раз нахваливать себя? Говорить только о себе — недостаток ограниченных и тщеславных людей. Прислушайтесь — и вы узнаете цену человеку. Если моя теория ничего не стоит, то и черт с ней! Если она нужна людям, ее примут и без всех этих гастролерских фокусов. Не хочу пыжиться, строить из себя гения, выскакивать на ковер, как тренированная собачка Плевать на такую славу.
— Зря, зря, мой дорогой друг, — покачивает седенькой головой Федор Федорович. — Вам опять звонили, разыскивали. У славы, как у кометы, призрачный хвост, и все же комета озаряет небо. Трезвый ум не грех, а романтик со здравым смыслом — это уже победитель.
Возможно, и так. Но я никогда не был солидным человеком. Не умею.
Моя слава наконец докатилась и до института. У всех почтительное отчуждение. Только Бочаров по-прежнему невозмутим. Он тянет за меня лямку, как я тяну ее за Дранкина, и конечно же ненавидит меня от всей души. Я лишил его благодатного досуга. Дома — семья, уют, начатая докторская диссертация. Быть нянькой при человеке, который получает в полтора раза больше, ничего не смыслит в организаторской работе… За какие такие провинности? Где это записано?
Но Бочаров молчит. Кто-то за кого-то всегда делает что-то. Всегда так, когда производственный процесс опирается не на науку, а на пережитки. Ходить под начальством и быть свободным от начальства нельзя. Бочаров давно принял все это как неизбежное зло, с которым даже богатырь не в силах справиться. Отношения людей так тесно переплелись, что и друзья и недруги вынуждены вращать один и тот же жернов.
У контрольно-пропускного пункта останавливается легковая машина. Из нее выходит Цапкин. Не торопясь направляется ко мне. Знакомая ухмылка. Глазки ясные: через них все видно, а в них самих — ничего не разглядеть.
— Зачем пожаловал?
— А ты все такой же бука. За разнос в газете сердишься? Что же я могу с собой поделать, если мне твоя теория не нравится? Свободный обмен мнениями. Вот мои верительные грамоты: назначен членом приемной комиссии. Будем принимать установочку. Я хотел бы осмотреть второй контур.
— Нечего его осматривать. Что ты во всем этом смыслишь?
— Попрошу без грубостей. Я лицо официальное.
— Хорошо. Пойдешь на канализацию. И запомни: здесь хозяин я!
Герасим презрительно приподнимает верхнюю губу.
— Можно для начала и на канализацию. Мыло, сало, дерьмо — все равно. Мы не из гордых.
Пьяный от злобы и ненависти, врываюсь к Дранкину. Во мне вдруг умер ученый, взамен проснулся офицер военной поры, когда я врывался в штаб и стучал кулаком по столу.
— Или я, или Цапкин! До каких пор он будет путаться под ногами?!
Дранкин пододвигает миндаль с солью (любимое лакомство Федора Федоровича).
— Угощайтесь. Цапкин… Цапкин… Помню. Был до вас директором института. Любезный такой молодой человек.
— Гнуснейший тип. Дрянь, приспособленец, клеврет Храпченко…
Федор Федорович бросает несколько миндалин в рот. Зубы у него крепкие, белые. Сумел отлично сохраниться.
— Тип?.. Гм… Зря горячитесь. Нам ведь важно, чтобы комиссия подписала акт. Без волокиты. Если на сотню здравомыслящих приходится один дурак, что из того? Или, может быть, прикажете, дорогой друг, затевать пустячную канитель в самое трудное время? А мотивировка? Гнуснейший тип? Эмоциональная оценка. Мы ведь не можем требовать, чтобы приемная комиссия создавалась только из людей, приятных нам. Теперь припоминаю: Цапкин выступил против вас в печати. Скажут: мстите. Завидую вашей экспансивности, Я всегда вижу главную линию. Этот главный вал вращается, а на него налипает всякое: и доброе и плохое. Я учусь мудрости у великих. Они не были мелочными. В том их величие. Ньютон, например, говорил: «Если вас оскорбили, то лучше всего промолчать или отделаться шуткой, даже с некоторым ущербом своей чести, но никогда не мстить». Стыдитесь сравнивать себя с Цапкиным. Вы должны меряться силами с богами, а не с ничтожествами. Всегда так было: кто-то совершал подвиг жизни беспримерный, а вокруг вилась мошкара. Но мошкара ведь только мошкара. Недостойно-с, молодой человек. Где воля, где выдержка? Вы — истинный ученый, а все комиссии — величины переменные.
Убедил. Логика… Логика — ведь тоже веревочка.
Цапкин меня не задирает, вообще старается не иметь со мной стычек. Пока другие трудятся в поте лица, Герасим трется в кабинете Дранкина. Где-то раздобыл ящик миндаля. «Из личных запасов…» «Не в службу, а в дружбу» помогает оформлять документацию. Герасим знает, где какая нужна скрепочка. Готов послужить и за курьера. Нужны бланки — Герасим в типографии. Он как-то незаметно превратился в личного секретаря Федора Федоровича. Ведет календарь, вызывает машину, напоминает, где какое совещание и когда следует быть. Дранкин окружен заботой, вниманием, теплом. А тепло делает человека ленивым. Кому такое не понравится?
Я знаю все приемы Герасима. Они грубы, прямолинейны, рассчитаны на людей мягких, податливых. Он уже отгородил от меня Федора Федоровича, блокировал. Теперь не спеша начнет опутывать других. Шепчется с «попугайчиками», уцелевшими кое-где в секторах, несмотря на пронесшиеся бури.
Рубцов, оторвавшись от расчетов, восклицает:
— Герасим Кузьмич! Наконец-то вернулись… Ну, как там погода в Ни… Ни?.. А мы совсем заскучали по вас.
Бочаров выдворяет Цапкина без церемоний:
— Посторонним вход в институт запрещен.
— Я член комиссии! Кто вы такой, чтобы мной командовать?
— Вот и работайте в комиссии, а здесь вам нечего делать. Вахтер!.. Проводите гражданина.
17
Дранкин всего один раз появился на «территории». По-видимому, науськанный Цапкиным, он сказал всем нам, что работы ведутся медленно, без огонька и что следовало бы ввести в строй установку раньше намеченного срока. Такова была воля Подымахова.
Наседаю на Федора Федоровича:
— Значит, раньше срока? А потом накладывать заплатки в течение года? У нас не завод, где все налажено и давным-давно испытано.
Он не сдается:
— Воля покойного…
— Все! Ухожу в институт. Командуйте, выполняйте волю покойного, а я на себя такую ответственность взять не могу. При чем тут воля покойного? Сколько вам лет?
— Шестьдесят пять.
— А я считал вас значительно старше.
— Я так плохо выгляжу?
— В шестьдесят пять человек должен обладать холодным рассудком. Как по вашему, зачем все-таки за рубежом сооружают дорогие стальные оболочки?
Дранкин сразу сникает.
— И все-таки попрошу вас постараться. Традиция.
— Ладно. Постараемся. Только за пульт сядете вы.
Откуда у тихого, скромного Дранкина стремление к парадности? Приурочить… Установка создается годы и годы. По сути, только на монтаж изготовленных на заводах по типовому проекту конструкций нам потребовался год. Пуск установки еще ничего не означает. Будут переделки, смены отдельных узлов, устранение, возможно, крупных недостатков, которые выявятся в процессе испытаний и длительной работы. Установку создает не только наш институт. В нее вложены усилия многих промышленных и проектных организаций. И они трудились вовсе не для того, чтобы какой то Дранкин, имеющий к строительству весьма отдаленное отношение, мог где-то там «в верхах» с солидным видом доложить: «Физический пуск установки произведен раньше намеченного срока на четыре месяца. Мы приурочили ввод в действие…»
Мне и смешно и грустно.
Через день Федор Федорович сует бумажку:
— Вы официально утверждены первым оператором.
Еще одна осень. В аллеях парка будто прошлась огромная утка — на земле кленовые листья. Можно было бы назвать деревья индикаторами времен года, да что-то не хочется. В какие бы сверхмодные слова ни облекали мы простые представления, все равно сердце будет дрожать при шорохе каждого опадающего листа. Осень, осень… Та же боль, те же самые пустынные аллеи, хрусткие ветки, лиловые тени, заснувшая темная вода реки… Нет Зульфии. Осенью у людей бездонные души.