Регина Эзера - Колодец
С наступлением темноты стал подниматься туман, почти непременный спутник ночей на исходе лета. И постепенно завесил косогор белесой кисеей. Как обычно по вечерам, в камышах гомонили дикие утки. Полуостров вдавался в озеро, черной стеной возвышаясь на дымчато-сером фоне воды; под лодкой заскрежетал камень — Рудольф слишком близко подошел к мысу. Двумя-тремя гребками развернув плоскодонку, он медленно направил ее в заводь. В Томаринях светились два окна, недвижно проступали такие знакомые контуры ветхих построек и лохматые чубы старых деревьев. Внезапно с той стороны долетел ритмичный звук. Рудольф перестал грести, вслушался и наконец догадался — на берегу кто-то косит:
…вжик, вжик, вжик…
Смутно маячила фигура, а звон косы был мелодичен и серебрист, как пение коростеля в разгар лета:
…вжик, вжик, вжик, вжик…
Певучий звук затих, человек на берегу нагибался и разгибался, вероятно собирая траву, потом с усилием взвалил ношу на спину и пошел в гору. Узнать его было нельзя: огромная ноша, связанная в одеяло, будто сама на двух ногах взошла наверх и скрылась из виду. Рудольф подумал, что человек должен вернуться за косой, и действительно, немного погодя темная фигура выплыла из молочной мглы, держа в руке что-то бесформенное, тащившееся по земле. Он сообразил, что это одеяло. Теперь он узнал в косце Лауру (это не могла быть по сложению ни Вия, ни тем более Альвина). Спустившись вниз, она нагнулась и стала складывать траву на одеяло. Но пока Рудольф подогнал лодку и вышел на берег, Лаура уже была на склоне, и вскоре ее опять поглотил туман, который поднимался все выше и становился все гуще. Трава была волглая, тяжелая от росы и прохладная. Он прошел до выкошенного полукруга, с края белела коса и лежали грабли.
На этот раз Лаура появилась гораздо быстрее, во всяком случае раньше, чем он ожидал; она шла вниз прямо на Рудольфа, его не видя, шла легким шагом по росистой траве, все приближаясь и по-прежнему его не замечая, хотя он уже слышал шорох травы под ее босыми ногами. Казалось, она сейчас тихо пройдет в темноте мимо него, как мимо дерева, и вновь удалится, слившись с ночью. И все-таки, не доходя десяти — двенадцати шагов, Лаура его заметила. Ему показалось, что от неожиданности она съежилась. Конечно, ему следовало сделать несколько шагов навстречу, а не стоять столбом, или хотя бы окликнуть издали.
— Простите, если я опять испугал вас…
После короткого молчания она спросила:
— Почему «опять»?
Голос звучал глухо и не совсем обычно — наверно, она еще не оправилась от испуга.
— Как в первый раз, — сказал он.
Она не ответила.
Помолчал и он.
— Если бы у меня было на это право, я бы спросил, почему вы так и не пришли к нам днем на озеро.
Она только слегка пожала плечами.
— Я вас чем-нибудь… обидел?
— Нет, — просто ответила она. — Мать просила полить огород, и кроме того…
— Что? — так и не дождавшись продолженья, спросил он.
— Это все.
«Интересно, что она хотела добавить?»
— На что же мне обижаться? — неожиданно очень тепло сказала Лаура. — Вы для меня… для нас делали только хорошее.
Под прикрытием темноты у самого берега, почти рядом, закрякали дикие утки.
— Ну, мне пора, — сказала Лаура, как и в то утро, и наклонилась за граблями. Он подал ей и косу, все так же молча.
— До свидания, — сказала она.
— До свидания, Лаура!
Она пошла, и Рудольф неожиданно почувствовал, что не хочет с ней расставаться. Сделав несколько шагов, Лаура оглянулась, помедлила, словно удивляясь тому, что он не уходит. И Рудольфа вдруг осенило, что ей тоже не хочется уходить. Странно, ведь думать так не было никаких оснований — она только обернулась, и все, не проронив ни слона. Но прежде чем он успел открыть рот, она пошла дальше, казалось все быстрее, точно убегая, и постепенно исчезла в белом тумане. Он постоял еще, ожидая, а вдруг она вернется, хотя сам в такую возможность не верил, и Лаура действительно не вернулась.
На этот раз Тобик и тот не прибежал его облаять. Рудольф мог остаться здесь, если угодно, — ведь берег общий, мог и уехать, если пожелает. Никому до него нет дела. И, глядя вверх на освещенные окна, он почувствовал к себе жалость. Он мог идти куда вздумается, он был свободен как…
«Как бродячий пес, — подумалось ему, — скулящий под чужими окнами». Он криво усмехнулся и медленно зашагал к лодке, слыша только шарканье своих ног по траве да тихое кряканье в камыше диких уток. В поздние августовские вечера крики птиц обманчивы, их вполне можно принять за человеческие голоса и смех. Когда ближние утки, спугнутые Рудольфом, стихли, тогда и впрямь казалось, что вдали слышен разговор, только слов не разобрать. Но это была уже другая утиная стая, в другом окне между кубышками и камышом.
Он правил не в Вязы, а гнал лодку наугад в густой туман, ему было безразлично, куда ехать, все равно бежать некуда — беспредельность озера обманчива. Чувство полной свободы лишь усиливало сознание одиночества, и, удивляясь себе самому, он вспомнил, как еще совсем недавно, тоже в темноте, он лежал в лодке на полушубке под свинцовым ночным небом и был в полном согласии с собой, и окна перекидывали к лодке дрожащие мосты, будто связывая его и редкие дома на берегу желтыми светящимися нитями. И вот нити оборвались, берег растворился, и лодка скользила в никуда.
Гребок, еще гребок, еще и еще…
По бортам лодки тихо журчала вода. Этот мягкий шум да порою скрип уключин, только они нарушали тишину ночи. Кругом — ни огонька или хотя бы полосы камыша. Он плыл без цели, с одним желанием — устать до отупения, чтобы ни о чем не думать, плыл, не зная, что делать со своей безграничной свободой, которую прежде так ценил, выше всего, и ощущая человеческую потребность быть кому-то нужным, необходимым. Но насколько хватало глаз — молчала белая немая пустыня, в которой лодка скользила и скользила — в никуда. Гребок, еще гребок, еще и еще… Поискать хоть какой-то ориентир, вернуться в Вязы, за шкафом есть остатки «Плиски», вдвоем со стариной Эйдисом… а может, и в одиночку… Неужто до того дело дошло, что в одиночку? А дальше что? Нет, в одиночку он пока не пробовал, позвонит приятелю или приятельнице… В институте никто не считал его алкоголиком, никаких поводов для этого он не давал. Многим, наоборот, он казался удачливым. Почему, собственно, казался? Через двенадцать, то есть одиннадцать дней он возвратится, и все войдет в привычную колею. Он понял, что стосковался по работе. Но это была особая тоска, он жаждал работы как средства забыться.
Ха, ведь он удачлив, по крайней мере в глазах многих! Откуда же вдруг такая неприкаянность, точно у бездомного пса?
Вдруг? А может быть, вовсе не вдруг? Разве не угнетала его тишина в собственном доме? После дежурства (если не устанет до смерти) он не спешил домой — бродил по городу, а то, бывало, зайдет к кому-то или привезет кого-то к себе, чтобы не оставаться одному. С таким настроением, может, разумнее было закатиться на юг, смешаться с курортной толпой, а не ехать сюда. Но нельзя же до бесконечности трепать и без того истрепанные нервы, ему нужен отдых, покой, все то, что может дать Уж-озеро, по которому он блуждает сейчас в тумане и тьме, как Летучий голландец. Гребок, еще гребок… Автоматически, как машина…
Возможно, это и правда началось с того памятного дня рождения? В конце концов, с чего-то же это началось, ведь вначале Рудольф, наоборот, был просто опьянен своей неограниченной свободой, независимостью, тем, что ему не нужно больше изворачиваться, лгать… С Рутой он разошелся из-за женщины, хотя слово «женщина» не очень подходило к Иренке, которую он называл ребенком; несмотря на свои двадцать лет, она действительно выглядела подростком — большеглазая, длинноногая, угловатая, скорее некрасивая, чем миловидная. Если считать, что студенты-медики делятся, в общем, на энтузиастов и циников, то Ирена безусловно была из числа первых и в Рудольфе Сниедзе видела свой идеал. Это было смешно, однако и лестно. В его жизни она не играла никакой роли, с самого начала он знал, что это лишь эпизод, что Ирена — одна из многих и потом сольется в памяти с ей подобными. Тем не менее разразился банальный семейный скандал, подробности которого даже вспоминать не хотелось. Больше всего его поразило тогда, как может Рута ревновать его именно к Иренке, к этой долговязой невзрачной девчонке, одержимой идеей женской эмансипации. Такая ревность в его глазах страдала элементарным, поразительным отсутствием логики.
«Но ведь это так… невинно!»
«Невинно? Какой ты все-таки циник!»
Гребок, гребок, гребок… Зашелестел камыш о борт лодки, и Рудольф увидел крутой берег, выплывший из тумана желтым клубящимся облаком. Рудольф понятия не имел, где он находится, — ни освещенных окон, ни хутора, ни мостков на берегу не было видно, только размытые контуры деревьев и полная, стерильная тишина, не нарушаемая ни единым звуком. Вскоре и след лодки на воде затянулся, плоскодонка будто вмерзла в серо-синий осенний лед. Влажный тяжелый воздух покрыл все блестящим, сырым и словно бы еще липким лаком — настил, весла, туфли, куртку, шапку; он провел ладонью по лицу — да, и лицо тоже. Сухая ладонь на мокрой прохладной щеке казалась горячей.