Борис Бурлак - Смена караулов
Третья с м е н а к а р а у л о в происходит на широкой полосе мирного времени. Никого не поднимают по тревоге: войны нет уже треть века. Теперь можно спокойно менять постаревших часовых — согласно державной постовой ведомости, даже с церемониями — с трогательными проводами на пенсию, с наградами за выслугу лет, с торжественной передачей боевых знамен из рук в руки. Кажется, никогда еще ветераны не покидали строй с такой неохотой, как в наши дни. Но старая гвардия отвоевала, отработала. Уж на что миллионный легион фронтовиков Отечественной, и тот сильно поредел за последние десятилетия, в течение которых возмужала, окрепла просвещенная наша молодежь. Это она возьмет приступом перевал двух веков и отпразднует сотую годовщину Великой революции. Поле деятельности современной молодежи уходит за горизонт — в космические дали. Когда-то Маркс увидел в парижских коммунарах людей необыкновенно дерзких, штурмовавших небо. Как бы он назвал нынешнюю Россию! Теперь буквальный штурм неба стал мерой подвижничества… И все-таки закаляются характеры на дальних стройках, в горячих отблесках мартенов, в жаркой битве за хлеб насущный. Чтобы стать вровень со временем, надо много поработать на него. На всех БАМа не хватит, но у каждого в молодости должен быть свой БАМ. Иначе угодишь в обоз. А в двадцать первом веке зачисление в обозники станет, наверное, самым серьезным наказанием…
— Можно к тебе?
Максим открыл глаза: на пороге стояли Юрий и Злата.
— Проходите, ребятки. Что у вас новенького?
— У нас-то все в порядке. Как ты себя чувствуешь? — спросил Юрий.
— Ага, мать уже позвонила вам на работу? Ай-яй-яй! Паникер, а еще кардиолог. Впрочем, все они, медики, классические перестраховщики.
— Не надо так о них, — осторожно заметила Злата. Она стояла с цветами в руках, не зная, куда бы их поставить в комнате больного.
— За ромашки спасибо, только напрасная тревога, — сказал Максим Дмитриевич.
Юрий принес из кухни стеклянный кувшинчик с водой, и Злата, бережно устроив неестественно крупные ромашки, поставила кувшин на тумбочку, рядом с кроватью.
— Для положительных эмоций, — слабо улыбнулся Максим. — Да вы садитесь, раз примчались по тревоге. Я вот лежу и раздумываю о вас, — как вы будете жить в двадцать первом веке.
— К тому времени и мы состаримся, — сказал Юрий.
— Ишь ты! Я в пятьдесят-то лет был гвардейцем. Пятьдесят лет — самый сильный возраст, если иметь в виду не игру в хоккей, а более разумные занятия.
— Тебе нельзя много говорить, — напомнил Юрий.
— Тогда помолчим, сынок.
Максим Дмитриевич лукаво прищурился и медленно, скользящим взглядом осмотрел их обоих. Юрий был хмурым, озабоченным: длинные брови были сомкнуты у переносицы, лоб наморщен, в глазах затаенная растерянность. Злата сидела у окна, смиренно положив руки на колени, точно школьница, и такой у нее был по-детски испуганный вид, что разве лишь эти холеные волосы, текущие по ее худеньким плечам, да подкрашенные синие глаза выдавали ее как взрослую. И Юрий и Злата показались ему сейчас какими-то незащищенными.
— Что ж, и долго будем молчать? — спросил он.
— Платон Ефремович шлет тебе привет, — сказал Юрий. — Обязательно навестит тебя завтра.
— Всех Лиза подняла на ноги, а! — сердито удивился Максим Дмитриевич. — Надо же! Я умирать не собираюсь.
— Что ты говоришь, папа? Речь идет о необходимом внимании к больному человеку.
— От такого внимания поневоле почувствуешь себя обреченным…
В комнату вошла Елизавета Михайловна.
— Идемте ужинать, ребята. А ты, Максим, пожалуйста, лежи. Кто тебе разрешил перейти с дивана на кровать? Неисправимый ты. Лежи, я покормлю тебя сама.
— С ложечки? Нет, спасибо! Мне хождение полезно. Напрасно вы, кардиологи, считаете, что это хождение по минным полям. У каждого есть свое «минное попе» в жизни, только вот не знаешь, где и когда споткнешься.
Елизавета Михайловна промолчала, не вступая с Максимом в спор, и вышла в столовую. Он встал, надел мягкие домашние туфли, подошел к зеркалу, чтобы причесаться. Юрий и Злата проследили за ним и коротко переглянулись.
— Сердечники умирают стоя, — с вызовом сказал он, не оборачиваясь к молодежи.
Ночью приступ стенокардии повторился. Опять эта «жаба» навалилась на грудь, немилосердно сдавила горло. Максим, не зажигая света, ощупью нашел на тумбочке свой коронтин. Ему не хотелось будить жену. Но она тотчас же поднялась с постели, молча, без упреков, сделала укол. Через несколько минут он почувствовал знакомое облегчение и мысленно повинился перед матушкой-медициной, которая все-таки чего-то стоит, если как рукой снимает эту проклятую душащую боль… Елизавета Михайловна будто снова глубоко уснула, и Максим, невольно прислушиваясь к ее спокойному дыханию, отыскивал в памяти те «белые пятна», которые видятся очень смутно или вовсе не проявляются, как засвеченная фотопленка, — это прожито вполсилы. Были такие отрезки времени и у него, пусть они измерялись считанными месяцами. Он вот никак не мог припомнить сейчас лето, предшествующее его избранию в горком. Конечно, хронологически он представлял себе затерявшееся в памяти лето: был канун войны, когда он, закончив КИЖ (Коммунистический институт журналистики), что-то делал в заводской многотиражке. Но все детали выветрились, исчезли. Одно из двух: или не за свое он брался дело, или не успел еще ничего сделать. Зато последующие десятилетия, отданные собственно партийной работе, Максим давно выстроил год к году, что называется, по ранжиру. Сколько ему тогда стукнуло? Оказывается, всего двадцать пять, меньше, чем теперь сыну. Почему же он вечером смотрел на Юрия как на слабого юнца, не защищенного от житейских бурь? Тем паче в его возрасте он уже был назначен комиссаром дивизии. Стало быть, он и сам привык к послевоенным скидкам для молодежи. А скидки ни к чему. Тонкое это искусство — вовремя вывести молодых на передний край. Это как ввод резервов в самый разгар крупного сражения: стоит немного опоздать с резервами — и темп наступления начинает падать неминуемо. Опыт опытом, но без свежих сил нелегко развивать успех. Да и опыт бывает разный, не только со знаком плюс, но и со знаком минус. Молодые как раз свободны от ошибок прошлого, хотя и не гарантированы от собственных просчетов. Но тут уже другой разговор.
Максим забылся в крепком зоревом сне лишь под утро. За ночь выпал снег, город неузнаваемо принарядился: белым-бело на мостовых, еще недавно покрытых желтой грязной наледью; густо опушились, заискрились под солнцем вязы, тополя, акации; чистота вокруг праздничная. И на душе у Максима сделалось немного посветлее, пока он стоял у окна, пользуясь тем, что Елизавета Михайловна ушла в магазин. Сегодня воскресенье, значит, скоро пожалует Платон. Вчера он был недоволен, что о его болезни жена успела растрезвонить, но Горского он не видел вечность. Живут старые дружки-приятели в одном городе, встречаясь от случая к случаю, когда кто-нибудь из них вдруг захворает.
Платон не заставил себя долго ждать: приехал тотчас после завтрака и с апельсинами, раздобытыми специально для больного.
— Ты что, с елки, что ли?.. — ворчливо встретил его Максим.
— А ты что расхворался? Негоже, Максим, негоже! Надо проходить мимо всякой дряни.
— Не приучен смолоду.
— Не спорь. Тебе спорить противопоказано.
— Ишь ты! И с тобой успели провести инструктаж в передней, Надеюсь, думать-то вы мне не запретите? Или тоже противопоказано?
— Думай о чем-нибудь веселеньком… Ну, как твои дела, друг мой?
— Обычная стенокардия, обычные приступы. Чуть что — Лиза ко мне со шприцем.
— Боли сильные?
— От уколов поеживаюсь, а приступы терпимые.
— Все шутишь.
— Ради положительных эмоций. Сам предлагаешь думать о веселеньком.
— Да, брат, негоже валяться, — говорил Платон, исподволь приглядываясь к Максиму. Тот заметно осунулся, отеки под глазами.
— Ты лучше расскажи, что там новенького в городе?
Платон улыбнулся. Этот вопрос — что в городе? — стал дежурным с той поры, как Максим ушел на пенсию.
Однако Платон охотно рассказал ему о новостях, чтобы отвлечь от той внутренней работы, которой, конечно же, был занят сейчас Максим. Не забыл и о строительных делах, похвалил Юрия за энергию, оперативность. Максим недовольно поморщился, едва речь зашла о сыне.
— Ты смотри, не перехвали моего наследника. Я тут на с е р д е ч н о м д о с у г е многое передумал о нашей молодежи. Не слишком ли мы, Платон, умиляемся, глядя, на нее? Само понятие «молодежь» нынче переместилось за тридцатилетний возраст. Отсюда и тепличные условия. Знаешь, к какому выводу я пришел: а не замедляется ли таким образом ввод свежих резервов в ходе наступления? Молодые-де еще народ незрелый, успеют из подручных в мастера. Но когда же им развернуться, показать себя, как не до сорока? В пятьдесят-то уже подводят предварительные итоги. Ты как считаешь, Платон?