Петр Краснов - На своей земле: Молодая проза Оренбуржья
Больше всего Генке нравится время обеда, да и сам обед. В сенокосную пору колхоз отпускает на нужды артели барашков. На берегу реки над старыми ивами тетя Тоня в большом котле варит гороховый суп с бараниной, в котле поменьше — мясную картошку. Косари располагаются вокруг костра каждый со своей миской и ложкой. Из миски валит пар, мясной дух, кружится голова от него, а десны в предвкушении приятно ноют. Миска горячая, ставишь ее прямо на примятую траву или охапку сена. От сена пахнет увядшими цветами, по травинкам ползают муравьи, но на миску не лезут — боятся обжечься. Все едят весело, много. Затем, умываясь потом, пьют чай. Его тетя Тоня заваривает так, что проще не придумаешь. В кипяток сует наломанный по дороге через болотину смородиновый веник с гребешками еще зеленых ягод. Лучше чая не бывает.
После обеда лоснящийся Борька растягивает меха своей гармошки. Играть он сейчас не хочет и не собирается, просто напоминает на всякий случай, кто он. Бабы на него шикают, и он, удовлетворенный, переползает к мужикам, дымящим дешевыми папиросами и самокрутками из табака-горлодера. Бабы, где ели, ткнутся головой в сено, прикроют от солнца, а если нет солнца, то от комаров, платком лицо и замирают на полчаса. Потом говорят, что хорошо выспались, а кто видел сон, то его рассказывает.
Парни тем временем начинают чудить, но не так, чтоб с выдумкой, а будто затверженный урок пересказывают. Их привычное: если у речки, то схватить задремавшую девку и, радуясь ее визгу, бросить с обрыва в воду. Если в поле, то совать в нос травинку. Девки, конечно, ругаются, однако без надрыва, беззлобно. Им, наверно, тоже нравится, что вот, дескать, не на ком-то, а именно на них парни остановились.
Но главное для Генки, ясное дело, не это. Он, еще когда ест суп, представляет, как минут через пять бултыхнется в воду. Что уж скрывать, он здорово устает, и если посидит немного без движения, то ему не поднять рук, настолько они натруженно тяжелы. Купается до пупырей на коже, до посинения. Река для него, что для теленка материнское вымя.
Сенокос в Генкиной деревне, в самом деле, настоящий праздник. Люди забывают или откладывают до осени ссоры, перестают хитрить и выгадывать. Оставляют в себе на лето только светлое, как платья и рубахи косцов. Собирая Генку в первый день на покос, мать вытащила из сундука белую рубаху старшего брата.
— Зачем это, мам? Первое мая уже прошло, — сказал Генка.
— Скидывай свою поддергушку! — прикрикнула Филиппиха. Она несмотря на то, что будет сидеть дома, надела свежее ситцевое платье.
Был удивлен Генка, когда возле трактора он увидал председателя колхоза: тот стоял с собственной косой. Поверх галифе была пущена украинская вышитая рубаха, стянутая на пузе ремешком. На ремешке висел чехольчик для бруска. Председатель вроде бы стеснялся своего наряда и все повторял:
— В добрый нас! В добрый час!
— Косу-то замочил, председатель? — со смешком выкрикнули из бабьей толпы.
— Замочил, замочил, бабоньки.
— Лучше бы размочить, — промечтал вслух тракторист дядя Коля.
И пошло... Торжественности как не бывало. Остался сам праздник. Так бывает за столом, когда гости скованно, излишне серьезно закусывают первый стакан браги и только после второго, теплея душой, ощущают, что званы веселиться...
Что-то завтра будет... Пускай будет хорошее....
Пускай завтра встанет с постели мать, пускай будет здоровыми ногами с самого утра ходить от печки до стола, потом от печки до хлева, потом от хлева до кровати... А потом... Потом за ними обоими заедет дяди Колин трактор, и они заберутся в пеструю от ситцевых нарядов тележку и поедут на пожню. Там мать будет косить своей «десяткой». Только пускай она косу даст побить не Кузьмичу, а дяде Кирюшке. Она обкосит Маруську и Кузьмича и оставит их на островке. И пускай вместо материного прокоса окажется глубокая река, и пускай они останутся на этом островке до самой осени. Ладно уж, пускай мать обкосит только Кузьмича, без Маруськи. Маруську, и правда, жалко.
Хорошо бы еще получить от Володьки телеграмму. Встречайте, мол, еду на побывку. Командир, мол, отпустил на все лето. Только фига с два дождешься от него телеграммы. Он всегда сваливается, как снег на голову.
Пускай сваливается. Это даже лучше. Они с Володькой пойдут когда с покоса, то по дороге, у Степановой пожни, насобирают земляники. У Володьки-то на голове будет пилотка. Не положишь ведь в нее землянику, что потом командир скажет. Генка отдаст под ягоды свою восьмиклинку. И полную кепку принесут домой. Мать догадается, что так оно и будет, и утрешнее молоко не станет сдавать молоковозу. Они с Володькой нальют в самую большую миску молока, высыплют в молоко землянику... Нет, сперва землянику высыплют, потопчут ее легонько ложкой, потом уж и молока нальют. И начнут хлебать...
Тогда хорошо будет. Ох, как хорошо будет тогда! Завтра?! Или чуть попозже... Ну, хоть когда-нибудь.
НИКОЛАЙ СТРУЗДЮМОВ
ВОЛОДЯ — ВОЗЧИК ОБЩЕПИТА
Появление Володи редкий раз оставалось незамеченным. Особенно с утра, когда клиентов мало, когда поварихи и раздатчицы еще не умаялись, не измочалились в кухонной жаре и в духоте, а работницы по столам — в обеденных залах.
Начиналось обычно с того, что раскрывалась дверь и через нее протискивалась плечо Володи, нагруженное говяжьей тушей или ящиком, в котором позвякивали бутылки с кефиром, либо сливками. Потом появлялся и сам Володя, целиком.
И тут же, кто видел это — и раздатчицы, и кассирши, и буфетчицы, — все начинали весело переглядываться и как-то по-особенному улыбаться в сторону Володи. И слышался радостный выкрик:
— Ой, да кто же это пришел-то?
И следом:
— А кто пришел?
— Да ведь Володя пришел-то!
— Да ну?
— Ну да!
— Володя, дай-ка я разгляжу, какой ты сегодня.
— Да не мешайте вы ему, черти, — вступалась буфетчица. — Вот сюда, Володя, ставь ящики-то. Сюда, сюда. Вот спасибо. Вот умница.
— Здравствуй, Володя, — по-ангельски пели пролетавшие мимо беленькие практикантки кулинарии. Обычно они всех мужчин, причастных к системе общепита, называли «дядями», но им и в голову не могло прийти, что Володю можно называть дядей Володей.
— А Володя-то нынче побрился, — слышалось откуда-то.
— Да ну?
— Ну да!
— Ай да Володя!
— Жениться, поди, собрался.
А те, кто побойчей, приступали к Володе с просьбами:
— Володя, своди в кино.
— Володя, возьми ты меня в жены.
И тут же кто-нибудь спрашивал со смешком:
— Спать-то где будете?
— А Володя кровать смастерит.
— Володя новомодную купит.
— Ну как, Володенька? Соглашайся, мой хороший.
Иногда — это случалось настолько редко, что можно было отмечать красными числами в календаре, — Володя удостаивал ответом. Он ставил на место очередной ящик, оборачивался всем корпусом к женщинам и говорил:
— Ну уж...
И тут начинался переполох, все приходило в движение. И с разных сторон неслось:
— Что?! Что-о?! Да что Володя сказал-то?!!
И переходило из уст в уста:
— Володя сказал: «Ну уж».
А потом следовали пояснения:
— Ну уж, говорит Володя, нужна ты мне очень.
— Нужна, говорит, ты мне, старая ведьма.
— Я, говорит, с молоденькой пойду.
— Я, говорит, молоденькую возьму. В модных штанах.
— Они, говорит, сейчас вон табунами ходят, куда себя девать, не знают.
— Правда, что ли, Володя? '
Володя улыбался какой-то странной, ни к кому не относящейся улыбкой и на вопросы больше не реагировал.
Однако необходимо теперь подробнее сказать о Володе.
По внешности он подходил под тот тип простоватых и симпатичных людей, с которых художники прошлого, наверное, писали юродивых. Володя был росту выше среднего. Рыжеволос. Лицо имел тонкое и длинное. Это лицо можно было бы назвать приятным, если бы не иссиня-багровый цвет его от постоянного пребывания на ветру да не вечная рыжая щетина.
Это лицо никогда не было ни злым, ни недовольным. Оно постоянно теплилось доверчивой улыбкой. И, наверное, не один бобыль-забулдыга, опохмелявшийся с утра пораньше, случайно увидев Володю, носившего свои ящики, вспоминал брошенную семью и думал про себя: «Эх и сволочь же я, сволочь. Право слово, сукин сын».
На самом деле Володя не был ни блаженным, ни юродивым. Просто он был уж очень смирный. Он никогда ничего не рассказывал ни о себе, ни о других. Ни о чем не спрашивал. Вообще не говорил. Он не обладал ни единым качеством, которое отличает мужскую половину от женской. То есть: он не курил, на женщин не обращал ни малейшего внимания, дружков не имел, не похабничал, не ругался, не пил вообще. Он только работал.
Жил Володя на отдаленной окраине — в собственной избе и на собственном дворе. Говорили, что этот двор, точнее «место», выкупили для Володи его деревенские родственники. На «месте» была какая-то мало пригодная для жилья развалюха. Володя якобы развалил ее до конца, а потом они с мужем старшей сестры отстроили там новую избу. Если верить этим слухам, то выходит, Володя был уж и вовсе не дурак.