Рюрик Ивнев - Богема
Появились фиалки. Их продавали маленькими букетиками, напоминавшими девочек, которых не успели развратить. В их бледно-лиловых лепесточках была грустная и приятная недоговоренность.
День по-настоящему теплый: зима сдалась в плен и лежала у ног весны — бледная и анемичная, забывшая о недавнем могуществе, как бы говоря полумертвыми губами: настоящее сильнее прошлого.
В кафе ассоциации «Парнас» по-весеннему сверкают зеркала, солнце играет на свежей краске столов и стульев. Потолки и стены расписаны известным художником. У поэтов — свой собственный столик, стоящий у полукруглого дивана, называемого ложей.
Было около четырех часов. Мариенгоф кого-то поджидал, сидя в ложе. Положив ногу на ногу, лениво тянул через соломинку гренадин. Соломинка его забавляла. Вокруг — тихо, чинно, спокойно. Он доволен собой и кафе, называет его уголком Европы. Никакими революциями здесь не пахнет, а между тем рядом Кремль, Совнарком, резолюции, воззвания, гражданская война… Он, как и большинство поэтов, окопался «кафейными» траншеями. Свежее белье, пирожное, вино, стихи…
Амфилов предложил открыть книжную лавку. Можно и лавку… деньги не могут быть лишними. Анатолий посмотрел на свои ногти: как быстро сходит лак! Завтра обязательно надо сделать маникюр!
Скрипнула входная дверь… Не Амфилов ли? Нет, это Ивнев.
— Рюрик, иди сюда.
— Сейчас, дай раздеться.
Толя видит в зеркале, как швейцар в зеленой, похожей на выцветший железнодорожный флажок ливрее помогает мне снять пальто. Лицо мое растерянное. Мариенгоф нервно тянет гренадин. Неужели неудача? Соломинка надламывается.
— Фу, черт, что за безобразие! Ну как? — обращается он ко мне.
— Плохо.
— Я так и знал, — выдыхает Мариенгоф. — Ты был сам?
— Секретарей у меня нет. Конечно, сам.
— Ну?
— Я ж говорю! Ни черта не выходит с Долидзе. Принял любезно, сверкают глаза, зубы, пенсне, запонки, брелки — словом, ходячая витрина. Вздыхал, закатывал глаза, вращал белками, жаловался, что все считают его богачом, а у него, извольте видеть, иногда нет денег на обед. Я обозлился и говорю: «Тогда приходите к нам в „Парнас“, мы вас запишем на даровые обеды». Глазом не моргнул, негодяй. «Спасибо, — говорит, — как-нибудь приду», — а сам носищем водит, принюхивается. Из кухни жареным гусем несет и еще каким-то запахом, чертовски приятным — многопудовой сдобой. Расстались вежливо. Просил заходить. Я пообещал как-нибудь с тобой и Есениным. Он испугался: «Мариенгофа можно, а Есенина не надо. У меня мебель хрупкая, фарфор».
— Вот скот!
— Не спорю.
— Значит, денег не дал?
— Ясно.
— Что нам делать? Буфетчик наш, Вампир, говорит: если до понедельника не достанем, заколотят нашу катушку…
— А сегодня суббота.
— Осталось два дня.
— Воскресенье не считается.
— Почему?
Анатолий засмеялся.
— Я чушь сморозил. Ну, шутки в сторону. Рюрик, надо лопнуть, но достать.
— Эврика! — воскликнул я.
— Ну?
— У тебя сегодня свидание с Амфиловым.
— Он должен прийти с минуты на минуту.
— Так вот…
— У Амфилова? — воскликнул Анатолий.
— Разумеется.
Мариенгоф хлопнул себя по затылку.
— Где мои мозги… Конечно, у Амфилова. У него денег куры не клюют.
— Из этого еще ничего не следует. У Вампира денег не меньше, однако…
— Ах, мерзавцы, — выругался Анатолий смеясь, — где они прячут сокровища? Сколько обысков, облав, осмотров, а у них не нашли ни шиша.
— Должно быть, в уборную прячут, — засмеялся я. — Нам от этого не легче.
— Знаешь что, — сказал Мариенгоф, — кажется, Вампир нас берет на пушку. В конце концов, он больше, чем мы, пострадает от закрытия кафе. Если мы не достанем денег, их в последний момент достанет он. Вот увидишь!
— Черт его знает! Может, достанет… Но у Амфилова попросить не мешает.
— Разумеется, — ответил Мариенгоф, ломая вторую соломинку.
В этот момент тот, кого мы ждали, показался в дверях. Зеркало с необычайной выпуклостью и ясностью показало его грузную фигуру, большую голову, на которую надвинута бобровая шапка, и рядом — неприятную зелень швейцарского облачения. Зеркало отразило дикую пляску, похожую на баталию рук, головы, плеч, сбрасывавших с себя тяжелые зимние меха подобострастно ловящим пальцам. Я видел, как швейцар, не в силах поспеть за быстрыми движениями гостя, поймал зубами, точно дрессированная собачка, его длинный теплый шарф.
Амфилов подошел к столику. Мариенгоф поздоровался с ласковой и гордой улыбкой, которой всегда очаровывал. Мне, не умеющему варьировать улыбок, стало неловко от внезапной перемены, которую, впрочем, никто не заметил.
Амфилов торопился, поэтому без предисловий приступил к изложению плана устройства книжной лавки поэтов.
— Это будет единственный магазин в Москве, в котором покупатель сможет купить книги без ордера… Со всех концов города к нам потянутся повозки, арбы, поезда книг. У нас будет книжный пакгауз. Мы будем брать их на комиссию. В городе много книг. Они томятся в шкафах, в соседстве с мешками, наполненными затхлой мукой и пшеном, и тоскуют по воле. Нужен сдвиг, сбыт… Мы будем реформаторами книжного дела в Москве, провозгласим освобождение книги от крепостной зависимости. Единственная легальная купля-продажа книг без ордеров в книжной лавке поэтов. Надо взять разрешение в Моссовете. Есенин говорил, что оно ему обещано. Скорей получайте бумажку с печатью. Вы, поэты, понимаете ли вы, что такое книги! Начиная от маленьких тоненьких брошюрок, похожих на общипанных цыплят, и кончая книжными монументами. А эти каскады красок — лиловых, желтых, синих, красных, — нашедших приют в пышных иллюстрациях. Сафьяновые, кожаные, парчовые переплеты, словари, похожие на своды законов, Пушкин и Толстой… Достоевский и Леонтьев… А золотые обрезы, пахнущие уютной детской, дубовой столовой, самоваром, напоминающим сверканье солнца на берегу моря… А тонкая папиросная бумага, точно шелковая подкладка яичной скорлупы, охраняющая великолепные иллюстрации от грубых прикосновений… Это будет наше, придет, приедет, примчится, приплывет, и мы будем рассортировывать этот товар своими руками, для того чтобы распределить его по новым рукам — более сильным, хищным и, следовательно, более достойным. Эти руки не выпустят из своих когтей приобретенное…
Анатолий рассеянно слушал тираду. Мысль о том, как приступить к беседе о деньгах, не давала покоя. Под каким предлогом попросить взаймы? Потребовать аванс в счет доходов будущего магазина или откровенно рассказать о финансовых затруднениях кафе «Парнас»? Он искоса поглядывал на меня, как бы ища поддержки, но я ничем не мог помочь, ибо должен был отойти к буфетной стойке, около которой стоял Вампир, делая отчаянные жесты, похожие на судороги утопающего.
— Там что-то случилось, — сказал я. — Пойду узнаю, в чем дело.
«Надо решиться», — подбодрил себя Мариенгоф и, не откладывая разговор в долгий ящик, сказал быстро и нарочито развязно:
— Это хорошо, разрешение будет в понедельник к двум часам дня на руках, следовательно, дело можно считать законченным, но у нас есть еще одно дельце. — Произнося слово «дельце», Анатолий внутренне поморщился, но продолжал: — Видите ли… необходимы деньжата.
«Фу ты, черт, — мысленно выругался он, — лезут же на язык эти уменьшительные слова, точно повизгивающие собачонки».
— Деньги есть. О чем говорить, — ответил Амфилов, еще не понимая, в чем дело, но внутренне настораживаясь.
За соседним столиком раздалось женское щебетание. Мариенгоф знал, что голоса имеют, если можно так выразиться, свою наружность, как и у человека, она может быть привлекательна или отталкивающа, так и голоса незнакомых людей иногда нас привлекают, а иногда отталкивают. Это обычное явление. Случается, хотя и редко, что некоторые голоса без всякой причины одним звуком приводят нас не только в раздражение, но прямо в неистовство. Это случилось с Мариенгофом. Его вдруг пронзил высокий женский голосок, пронзительный, кудахтающий, казалось, исходящий из самых недр фальшивой и омерзительной души. Голос кому-то жаловался, негодовал, плакал, но звук его был похож на стеклянное дребезжание. От него становилось трудно дышать, глаза лезли на лоб, руки сжимались в кулаки. Мариенгоф кинул взгляд по направлению этого голоса: лица не разглядел, оно заслонено вазой с бумажными цветами, но увидел шляпу с двумя красными маками, которые шевелили своими матерчатыми лепестками, похожими на отвислые сплетничающие губы.
Он силился не смотреть туда, забыть об этой случайно и дерзко ворвавшейся в его поле зрения особе, не слушать ее — и не мог. Голос, похожий на подпрыгивающую от боли кошку, впивался в его беспомощное ухо, терзая и мучая, доводя до изнурения.