Сергей Петров - Память о розовой лошади
— Как не помнить? Как не помнить? — бабушка заерзала на стуле.
— Думала, может быть, он его знал. Но сама не пойму, что-то мешало вот так просто, спокойным тоном, спросить о капитане. Полковник, наверное, полкоробка спичек сжег, пока я набиралась храбрости... Оказалось, знал. Погиб капитан-то, под Прагой.
Мать засмотрелась в окно и поморщилась, словно ей не понравилась погода на улице.
— Ни о чем я больше полковника не спрашивала, — наконец сказала она. — Вспомнилось все, и так на душе стало муторно, что я взяла и залпом выпила чуть ли не половину фужера коньяка.
Аля хитренько так прищурилась и укоризненно покачала головой:
— Ай-яй-яй, Оля... Ты ей, мама, не очень-то верь, что она в плохом настроении пребывала. Еще как веселилась...
— Это уже потом, потом — под конец, — морщины, собравшиеся было около глаз матери, разгладились, и лицо посветлело.
Они совсем увлеклись и опять, как ночью, разболтались о вечере...
Не берусь судить, что именно услышал я в тот день за завтраком, а что добавилось к разговору с годами, но кажется: я так отчетливо вижу тот вечер, как если бы сам был там — в музыкальном училище... Играл духовой оркестр, в зале кружились и кружились пары, и от музыки, от этого праздничного кружения, от ярких огней, от выпитого вина перед глазами Али, по ее признанию, зал покачивался, пол медленно наклонялся в стороны, и пары как бы плавно скользили от стены к стене. Из водоворота танцующих выбрался студент музыкального училища — возбужденный, раскрасневшийся, с веселым блеском глаз; он облегченно выдохнул: «Уф-ф...» — и, заметив, что головки сапог ему успели пообступать в толчее, нахмурился, подался было в сторону коридора, к окну.
Этого студента приметили еще во время концерта: он пел, и всем понравился его голос.
У окна мать и увидела его. Позднее она признавалась как-то в минуты откровенности: отчим тогда показался ей взрослым ребенком, несправедливо поставленным в угол и разобиженным на весь белый свет; ей стало жалко его.
В концертном зале они выпили шампанского и пошли танцевать, да и закружились — протанцевали до конца вечера.
2
Обидой, недоумением был переполнен голос матери, когда в понедельник, вернувшись с работы, она рассказывала Але; «Заведующая наша, подумай-ка, подошла сегодня ко мне, попыхтела папиросиной, окуталась вся сизым дымом и давай из этого дыма вещать замогильным голосом: наслышалась, мол, наслышалась о твоем подвиге... У тебя кровь, оказывается, застоялась? Взыграла, да? Не терпится? Мужу твоему надо написать, чтобы скорее приезжал, а то как бы чего не вышло... И дальше — все в том же духе... Зло меня разобрало! Я ей и выдала: вы что же, говорю, и не представляете, что женщина может и другие чувства испытывать, а не только то самое сучье, о котором вы думаете? Она, знаешь, аж поперхнулась своим дымом и говорит: для того я это сказала, чтобы тебя предостеречь, а то ведь сама себе навредишь, и так, дескать, — тут заведующая ухмыльнулась, показывая свои насквозь прокуренные черные зубы, — на тебе, мое солнышко, пятна есть... Уж тут я окончательно взъярилась: нечего, сказала, меня предупреждать, сама взрослая и знакомых по своему вкусу выбираю, а если любовника завести захочется, так тоже не приду к вам за советом... Она от злости чуть не защелкала своими черными зубами: ну, смотри, смотри... — от возмущения у матери прерывался голос.
Аля поежилась:
— Гм, оборотец... Вот ведь как все воспринялось...
— Ей, думаю, все в таком свете и передали, как это у нас водится, по беспроволочному телеграфу, — мать махнула рукой. — А-а, наплевать и забыть: нельзя же все время жить с оглядкой.
Сразу словно и забыла о разговоре с заведующей, весь вечер спокойно занималась домашними делами, пересмеивалась со мной о всяких пустяках, читала перед сном, но, разобрав постель и выключив свет, вдруг тихо проговорила:
— Кому он что сделал плохого? Вобьют себе в голову...
Именно вскоре после того разговора мать и привела с собой незнакомого мужчину. В этом, конечно, не было ничего удивительного: мало ли кого из старых сослуживцев она могла встретить на улице и затащить в гости — Расспросить о работе, о жизни... Сначала я все так и воспринял, услышав, как мать сказала кому-то в прихожей: «Сюда, пожалуйста, проходите, — и со смешком: — Да не вытирайте вы, не вытирайте так усердно ноги, а то протрете еще на подошвах дырки — на улице ведь не грязно», — но едва мужчина шагнул за порог комнаты, как я, сам удивляясь непонятно из-за чего возникшему чувству, вдруг ощутил острую враждебность.
Даже стало на миг неловко перед самим собой.
Из своей комнаты вышла Аля и замешкалась у порога, похоже, слегка удивленная, растерянная и напуганная. Ее поведение еще сильнее насторожило меня.
Все, или мне это показалось, как-то притихли на мгновение, но вот мать сказала:
— Это мой сын, Володя. Видите, какой большой... — она вздохнула. — Из-за войны я и не заметила, как он вырос. А это сестра. С ней вы знакомы.
Аля твердо подошла к мужчине:
— Здравствуйте, Роберт Иванович, — и протянула руку.
Окончательно прозревая, я похолодел: немец в нашем доме!
Сами краски того вечера так сгустились в комнате, неестественно осветили ее, что все стало казаться чужим и тревожным. Но вполне возможно — все это лишь игра моего воображения... Улицу заливало густым светом заката, в комнату словно падал отблеск большого костра, багровели резные стекла буфета и зеркало, краснели стены и потолок, красноватый отсвет падал и на мужчину у порога, и там, в сумраке у двери, у него вспыхивали, загорались глаза — аж жуть брала от этих краснеющих глаз.
— Пожалуй, уже темновато, — сказала мать и потянулась к выключателю.
Отблеск заката растаял в электрическом свете.
Весь вечер от соседства с Робертом Ивановичем — протяни руку и можно дотронуться — в голове мутилось, и я сторожил, буквально караулил каждое его движение, особенно когда он, попросив разрешения, закурил: росла уверенность, что вот сейчас, сию минуту, а если и не сейчас, то секундой позже этот немец обязательно нацелится в меня папиросой и выдохнет в лицо струйку дыма — пуф-ф!.. Настороженно посматривая на папиросу, я видел, как при затяжках на ее тлеющем, курящимся синеватым дымком конце вспыхивают, загораются искорки, и лихорадочно соображал: как я отвечу на его выходку? Пытка закончилась после того, как докуренная папироса была примята в пепельнице.
Скоро я догадался, что Вольф и сам нервничал в незнакомом доме, слегка стеснялся и от этого был неловок... Мать налила всем чаю в маленькие чашечки на цветных блюдцах, и я подметил: он долго присматривался к своей чашке, не сразу решился взять ее, точно опасался, что маленькая ручка сломается, а решившись наконец, взял неуклюже — горячий чай выплеснулся ему на руку; окончательно смутившись, он поставил чашку на блюдце, потряс рукой, подул на нее и, краснея, деланно рассмеялся:
— Привык там, у себя, к большим алюминиевым кружкам, вот пальцы и огрубели, не слушаются.
Еще я заметил, что он в тот вечер часто посматривал на часы, то на свои, ручные, с поблекшим, выцветшим циферблатом, то на старые бабушкины, висевшие в дубовом футляре на стене и с глухим звоном отбивавшие каждые полчаса: как будто сверял — одинаковое ли они показывают время.
Заметила это и мать, спросила — не просто так, а с лукавым кокетством:
— Вы куда-то торопитесь? Или вам скучно?
— Что вы? Нет, нет... — Роберт Иванович вроде бы даже испугался. — Никуда не тороплюсь. А почему вы спросили?
— А на часы зачем все посматриваете?
Он с веселым недоумением округлил глаза:
— Да что вы? Я и не замечаю. Вот что значит привычка.
Бабушкины часы, заржавленно проскрежетав, глухо ударили в очередной раз; Роберт Иванович быстро глянул на свои — словно вновь сверяя время.
— Опять, опять! — торжествующе засмеялась мать.
— Действительно. Теперь и я поймал себя на этом, — улыбнулся Роберт Иванович.
Он опустил руки на колени и сцепил пальцы, как будто твердо решил побороть привычку. Лишь еще раз — искоса и быстро — глянул на бабушкины часы. Они пробили десять. Внимательно прослушав их пружинный скрежет, звон, Роберт Иванович неожиданно повеселел. Куда девалась его нервозность? Удивительно! Глаза заблестели, лицо стало мягким, выражение некоторой напряженности сошло с него, и он даже на стуле уселся основательно, по-домашнему, точно окончательно решил не торопиться, а посидеть здесь, в тепле и уюте комнаты, еще часок-другой. Повеселев, принялся шутить, рассказывал такие смешные истории, что Аля и мать покатывались со смеху. В какой-то момент мать, простонав, ухватилась рукой за скулу: «Ой, все мышцы на лице стянуло...» — а глаза ее светились, искрились.
Но я не запомнил его рассказов, от которых им так было смешно.
Позднее мать с Алей вышли в прихожую проводить Роберта Ивановича, и пока он надевал шинель — кавалерийскую: с полами, сметавшими пыль с головок сапог, — то и там смеялись и приглашали его заходить к нам почаще.