Владимир Солоухин - Закон набата
Закинув удочку, рыбак настораживал ее на гибкий прутик, воткнутый в песок. Тотчас прутик начинал дергаться и трястись. И вот уж на песке трепыхались красавец окунь, красноперая широкая плотва, серебряный с золотистым отливом язь. Клевало так часто и так безошибочно, будто река кишит рыбой, будто рыбе тесно в реке и она торопится, отталкивает одна другую, чтобы как можно скорее попасть на крючок и освободить место. Я присмотрелся к рыболовам, сидящим поодаль. Те ловили на поплавочные удочки, но и у них клевало беспрерывно и верно.
Это сколько же рыбищи здесь, в этой степной, не захватанной еще человеческими руками реке! До позапрошлого года она, верно, совсем не знала, что такое рыболов, удочка, а тем более бредень. Безлюдной была казахская степь вокруг. Были у ишимской рыбы только ее естественные враги, но не было у нее особенного, беспощадного врага – человека,
Я отошел от рыбака шагов на двадцать и вдруг поразился, увидев, что около осоки, застилая зеркало реки, плавает мелкая дохлая рыбешка. Ее было так много, что я в первое мгновение подумал; не отравил ли реку какой-нибудь завод, подобно тому как отравляют заводы большинство наших великих и малых рек? Но потом вспомнил, что ни одного завода не стоит на реке Ишиме. Вероятно, эпидемия. Не может ни с того ни с сего подохнуть столько рыбы. Сначала мне показалось, что плавает только мелкая рыбешка, но потом, приглядевшись, я увидел, что в белой массе попадается и средняя рыба. Да и самая мелкая не то чтобы малек. На удочку вытащишь – будешь рад: годится и в уху и на сковородку.
Я чуть не бегом вернулся к рыболову, тащившему в это время большого язя, и спросил, что означает дохлая рыба, откуда она взялась.
– Бреднем водили третьего дня.
– Ну и что?
– Крупную взяли, увезли с собой, а среднюю да мелочь побросали обратно в воду, ее и прибило к осоке, вот она и гниет.
– Но там очень много рыбы. Почему они не выпустили ее живую?
Мое возмущение было так искренне и так велико, что, подойдя к товарищам, я не мог даже связно рассказать, чем я возмущен, только показывал на реку и выкрикивал разные ругательные слова. Между тем бредень размотали, расправили, разобрали по ячеечке. Нужно раздеваться и лезть в воду. Рыболовы-поплавочники, недовольные нашим бесцеремонным вторжением в тишину и невозмутимость речного утра, одни за другим поднялись с насиженных мест и, не сматывая удочек, пошли куда-то ниже, отыскивать новые удобные места. Я думал, что найдется хоть один, который выразит свое недовольство как-нибудь иначе: подойдет, запротестует, начнет доказывать, спорить, ругаться или стыдить, возмущаться или убеждать. Но ни одного правдолюба не нашлось среди рыбаков. Может быть, то, что мы собирались делать, и само то, что мы вшестером не уважили их, тоже шестерых, пришедших сюда раньше нас, казалось им в порядке вещей? Может быть, их смутила машина, в которой ездит только начальство? Может быть, имело значение то, что их было шесть разрозненных самостоятельных человек, мы же выступали как объединенная солидарная группа? Но, с другой стороны, долго ли им было объединиться на общем, против нашей затеи, протесте.
Как бы там ни было, но мы бесцеремонно выжили тихих и скромных удильщиков и полезли в воду, чтобы сделать первый завод. Я взял конец веревки, намотал его на руку и поплыл на тот берег. Вот я уж схватился за прибрежную траву, за кустик, встал около самой кромки земли (мне по пазушки), вот приплыли ко мне прицепщик Черных и хозяин бредня. Директор, агроном и шофер остались на отмелыюй стороне. Тянуть бредень было недалеко, всего лишь до конца этого омута, шагов сто от силы. Выводить решили к той самой осоке на песчаной отмели, где плавала погубленная рыбешка.
На нашей стороне дело продвигалось медленно. Глубина все время менялась: то мы шли спокойно по пояс в воде, то проваливались с головой, барахтались вплавь. Один топил кол, так, чтобы нижний конец кола чертил по дну, второй тянул за веревку, третий ему помогал.
Не было никаких признаков рыбы в бредне. Один раз, правда, бредень так сильно дернулся, что кол выскочил у меня из рук. У Федора Коромысла азартно загорелись глаза.
– Слышал?
– Очевидно, зацеп. Потом отпустило.
– Щука ударила в мотню.
– Не может быть. Или это уж не щука, а крокодил.
– Потом увидим.
По задуманному плану мы обогнали то, другое крыло и, плывя, потащили его поперек омута, чтобы соединить крылья и потом быстро и энергично вытягивать до тех пор, пока вся рыба не соберется в мотне.
Начало бултыхаться, плескаться в огороженном крыльями пространстве. Тянуть становилось все тяжелее.
Вода закипела там, где мотня. Сквозь воду заблестела рыба, и мы все увидели, что тащим из омута такой улов, который не уместится и в шести мешках.
В азарте мы лихо вытащили на отлогую отмель мотню, невероятно раздувшуюся от рыбы. Среди мелочи стесненно ворочались крупные щуки. Перемешались раки и рыба. Все это вымазано голубоватым илом, все это перепуталось с травой, и все это мы бросились раздирать и сортировать.
Кто-то из нас не то чтобы скомандовал, но предложил отбирать только самую крупную рыбу, а остальную выбрасывать снова в реку. Я начал торопливо пригоршнями вычерпывать из мотни мелочь и увидел, что мелочь не зарывается в глубину, но лежит на воде плашмя, как и та, глядя на которую я возмущался полчаса назад. Некоторые рыбешки неуклюже, боком пытались уйти поглубже, но глубина словно выталкивала их обратно, не пускала в свой придонный спасительный полумрак. Жалко было смотреть на эти отчаянные, безуспешные попытки. Я понял, что случилось с рыбой: рыбам было так тесно в мотне и так их было много, что они раздавили друг друга. Нижние погибли под тяжестью верхних и вот теперь плавают плашмя, извиваясь и стараясь уплыть в глубину, а иные просто мертвы.
Тем не менее я все черпал и черпал обеими руками из мотни в реку и радовался, когда видел, что иная рыбешка живо поворачивается спинкой кверху и ныряет на дно. Я думаю все же, что четверть всей выловленной рыбы ожила и спаслась.
Мок товарищи-рыбаки тем временем сортировали крупную рыбу. В конце концов получился большой мешок отборной рыбы, мешок раков, да еще прицепщик Черных насобирал ведро мелких, словно стандартных, ершей.
Между прочим, бредень, когда мы его тащили, дернулся не зря. В глубине мотни, под мелочью, мы обнаружили щуку, в пасть которой (нарочно мерили, возвратившись в совхоз) пролез обыкновенный двухлитровый графин. Пожалуй, если разобраться, нам шестерым хватило бы одной этой щуки!
Пока мы выбирали из бредня водоросли, сучки и палки, пока скатывали его, пока грузили мешки с уловом, рыболовы-поплавочники снова стали собираться около омута. Они увидели взбаламученную нами воду и дохлую рыбу, оставшуюся после нас, но по-прежнему никто не подошел к нам, не обругал нас последними словами, не крикнул, что напишет про нас в газету, не погрозил кулаком нам вслед, когда «газик» тронулся с места и мы поехали восвояси.
Мы ехали все те же: директор Степан Степанович, агроном Котенко, тракторист Федор Коромысло, прицепщик Иван Черных, шофер Витя и я, корреспондент московского журнала.
Во всех других отношениях мы были как будто неплохие люди.
Моченые яблоки
Как ни стремился я приехать засветло к тому месту на шоссе, от которого нужно поворачивать направо, ночь застала меня в пути.
Во время долгой езды по шоссе (сначала по бетонке, а потом булыжнику) я утешал себя, успокаивал, что не может быть… не такое уж ненастье… проеду. И вообще, когда едешь по широкой бетонке, кажется – в мире не бывает непроезжих дорог. Правда, иногда вдруг заденешь краешком глаза, увидишь, как от бетонки в лес узкой полоской тянется водянистое месиво, глубокие, заплывшие глинистой жижей колеи. На мгновение сожмется сердце, как перед несчастьем, но летящая навстречу бетонка мигом развеет дурное предчувствие. И мелькнувшая лесная дорога словно приснилась, словно померещилась от слезинки в глазу.
Два пучка света, выбрасываемые вперед моим «газиком», то совсем упирались в дорогу, когда попадалась выбоина, то прыскали к облакам. Они представлялись мне умными живыми щупальцами, которые автомобиль – тоже живое существо – выпускает, чтобы ощупывать, изучать дорогу.
Вот щупальца замешкались, поползли вправо, совсем соскользнули с каменной полосы, обшарили мокрую траву, канаву, чахлый кустик, жирные пласты пашни и недоуменно замерли на водной глади.
Сама по себе она не очень пугала меня. Бывает, лучше глубокая и широкая лужа с твердым, укатанным дном, чем безобидное на вид место, где колеса с каждым поворотом все глубже вязнут в плотную, засасывающую трясину. А вообще-то самое страшное – глубокая колея. Пока «газик» (или «лазик», как мы его зовем) стоит на своих четырех колесах, все еще есть надежда выкарабкаться из самой непролазной грязи. Но бывает, садится он на грунт своим низом, животом («дифером», говорят шоферы), – тогда дело плохо. Колеса теперь могут вертеться, сколько им вздумается, как у паровоза, приподнятого над рельсами.