Георгий Шилин - Прокаженные
- Так ты, значит, серьезно-за высшую меру? — спросил Регинин. — Если этой меры нельзя применить, то тогда надо подыскать наказание другое, но покрепче.
Мысль, высказанная Путягиным, произвела впечатление на судей. Протасов молчал. Регинин стал мягче и серьезнее. Кургузкин, опустив голову, мял свою шапку.
- Мое предложение, — сказал наконец Протасов, — заключить Минина на несколько лет под замок, навсегда лишить его кино, отобрать ружье, посылать на принудительные работы по хозяйству.
- А ты как думаешь? — обратился Регинин к Путягину.
- Десять лет строгой изоляции. Лишить всех прав: прогулок, кино, свиданий с женой.
Регинин насупился:
- Я бы предложил три года изоляции, общественные работы, лишение прав на ружье… Ну, на некоторое время лишить кино, а жену все-таки оставить…
Только Кургузкин подал свой голос за полное оправдание. Но он оказался в одиночестве. В основу было взято предложение Регинина. Приговор был вынесен. Минин был обвинен в умышленном убийстве и приговаривался к трем годам строгой изоляции, а по отбытии наказания — к одному году принудительных работ и, по предложению Путягина, двум месяцам отсидки в холодной. Ружье отбиралось у него навсегда, кроме того, он лишался права посещать кино.
Но приговор был еще не окончательный. Он подлежал утверждению доктором Туркеевым. Регинин прочел решение суда при полном безмолвии всех прокаженных.
Никто не проронил ни слова. Только, когда кончилось чтение, Феклушка громко сказала:
- За что ж вы хотите уморить Данилу? Что он сделал такое?
- Гражданка, — авторитетно заявил Протасов, — суд знает, что он делает…
- Идолы… — уронила она и пошла к дверям, кряхтя и покачиваясь на шатающихся ногах.
Когда приговор поступил на утверждение доктора Туркеева, он вознегодовал.
- Что? Три года изоляции, да еще строгой? Каково — кричал он на подвернувшегося под руку Пыхачева — Отсидка в холодной! Два месяца!
Инквизиция! Они помешались? — продолжал он допрашивать недоумевающего и ни в чем не повинного Пыхачева. — Нет, надо внести ясность… Так не годится. Надо опросить всех больных. Всех…
И на следующий день население больного двора было мобилизовано для плебисцита. Впрочем, всеобщий опрос не внес ничего ясного. Все больные, за исключением нескольких человек, ограничивались ничего не значащим ответом:
"Откуда нам знать? Может, следует, а может, не следует. Кто знает?"
Тогда Туркеев решил собственной властью покончить с приговором. Он взял перо и принялся зачеркивать пункты судебного определения с таким азартом, будто состязался с кем-то в боксе. Он зачеркнул целиком изоляцию, отобрание ружья и с особым ожесточением замазал фразу — "заключение на два месяца в холодной". В углу приговора он надписал:
"Утверждаю пункт приговора о принудительных работах, причем срок их не должен превышать трех месяцев в общей сложности, и то только в летнее время и если это позволит состояние здоровья. Ружье оставить при Минине. Все остальные пункты отменить".
Он поднял свою бороду и улыбнулся.
В тот же день лепрозорий узнал о распоряжении доктора Туркеева. Больные встретили его добродушно. По крайней мере, никто не опротестовал воли директора. Даже сами судьи молчали. Они, казалось, были удовлетворены таким исходом дела.
19. Джиованни Гольдони
Месяца через три после того, как доктор Туркеев отменил приговор, вынесенный Минину судом прокаженных, в лепрозорий прибыл новый человек.
Он сгрузил с извозчика чемоданы и корзины, аккуратно сложил их у входа в канцелярию, расплатился и прошел в кабинет Туркеева. Кабинет был ярко освещен лучами весеннего солнца, лившимися в широкое окно и гревшими докторскую спину.
Туркеев поднял глаза на вошедшего и увидел широкое, мягкое кепи, бритое лицо и непромокаемое пальто. Он отложил в сторону медицинский журнал, в котором напечатана была его статья, и хотел привстать, но раздумал и, откинувшись на спинку кресла, пригласил сесть. Человек подошел к столу, снял кепи и поклонился. Доктор уловил тонкий запах духов.
Вошедший спросил:
- Я имею честь разговаривать с директором лепрозория? Вы — доктор Сергей Павлович Туркеев?
- Садитесь, батенька, я — Туркеев.
Он с еще большим любопытством взглянул на человека, ибо в произнесенной фразе Туркеев уловил нерусский акцент.
Человек вынул из кармана бумажник, порылся в нем и, отыскав нужную бумажку, подал ее Туркееву. Тот поправил очки и близко поднес к ним бумажку, на которой значилась подпись заведующего здравотделом. Это было предписание.
Оно уведомляло доктора Туркеева о том, что в помощь ему назначается врач Джиованни Гольдони, который в то же время является его заместителем.
Туркеев положил бумажку на стол и поднялся. Он не ожидал такого назначения. Он никогда не жаловался на тяжесть работы и вообще не просил заместителя. Впрочем, это решает здравотдел! Там виднее. Значит, так надо.
Он не возражает.
- Ну что ж, милости просим, — сказал Туркеев, — будем работать. Наши больные — хороший народ… Для хорошего врача работы здесь — непочатый край… Будем работать… Я рад…
Гольдони улыбнулся и, слушая доктора Туркеева, не мог не видеть, как тот часто хватался за очки, как снимал их без всякой нужды, снова надевал, вертел предписание и с любопытством и недоумением посматривал на него.
- Они хорошо сделали, назначив вас, — говорил Туркеев, — но почему не предупредили? Так сразу… Даже квартиры мы не сможем сейчас приготовить.
- О, — перебил его Гольдони, — квартира, доктор, беспокоит меня меньше всего. Это не так важно, я могу ночевать даже здесь, в этом кабинете.
- Ну, зачем же в кабинете? Как-нибудь устроимся. Я прикажу Гольдони объяснил: вина в такой поспешности — не здравотдела, а его самого. В город он прибыл из Москвы и выехал сюда тотчас же, как только выполнены были формальности, поэтому для уведомления Туркеева не было времени.
В тот же день Гольдони был устроен в одной из комнат дома, в котором помещались Туркеев и Пыхачев. Он остался доволен комнатой и выразил Пыхачеву благодарность за заботы. Весьма вежливо и пространно отблагодарил он также и доктора Туркеева, который почувствовал некоторое стеснение от чрезмерной вежливости своего заместителя.
Впрочем, Гольдони казался сущим джентльменом.
Об этом говорили его мягкие манеры, исключительная предупредительность и, наконец, его безукоризненно сшитый костюм, шелковый галстук, модные ботинки и духи, столь непривычные в этом степном поселке.
"Может быть, все это и надо? — размышлял Туркеев. — Живем здесь, как медведи в берлоге, жизни не замечаем…"
Но о манерах Гольдони Туркеев размышлял недолго. Оставшись один в своем кабинете, он задумался над неожиданным назначением. Для чего, собственно, заместитель? Седьмой год он работает самостоятельно, управляется с делами, не жаловался на обременительность работы, и вот… Какие причины? Непорядки?
И вдруг вспомнил: конечно, непорядки были. Два убийства подряд — это что такое? Порядки? А отмененный приговор — тоже порядок? Там ведь все учитывают, все берут на заметку. Потом — этот Ахмед, — тоже, наверное, не понравился. Что ж, я не возражаю. Он молод, он, вероятно, лучше будет работать. Пускай работает. Я поеду в город. Семь лет… Конечно, они правы…
В тот вечер доктор Туркеев не в состоянии был сосредоточиться на статье медицинского журнала и ушел спать, не одолев ни одной страницы.
Как выяснилось впоследствии, здравотдел вовсе не думал подготовлять доктору Туркееву смену и тем более снимать его. Просто приехал врач, желающий работать в лепрозории, вот и послали его заместителем к Туркееву.
Уже на следующий день опытный глаз старого врача сразу определил, что в лице Гольдони лепрозорий приобрел прекрасного, энергичного работника, легко справляющегося со своими обязанностями. Перед ним был, несомненно, мастер своего дела. Забыв вчерашние размышления, Туркеев любовался работой Гольдони так же, как механик любуется четкостью хода новой машины. В это утро Гольдони завоевал его сердце, и Туркеев решил: такому врачу, действительно, можно доверить лепрозорий Только одного не мог одобрить Туркеев — это чрезмерно смелого обращения с больными Гольдони здоровался с ними не иначе как за руку. Нередко он закуривал, пользуясь папиросами прокаженных, не брезговал обедать у них и вообще старался подчеркнуть свое презрение к опасности близких отношений с больными.
Доктор Туркеев прекрасно понимал, что в данном случае — не бравирование, не показная смелость, а желание поставить прокаженных на одну ступень с собой, стремление уничтожить расстояние, отделявшее тех от этих.
Доктор Туркеев слишком хорошо знал, что подобные жесты здоровых людей пробуждают у прокаженных надежду, они возрождают в их сердцах сознание, что они тоже люди. Гольдони, конечно, поступает хорошо, но зачем — через меру? К чему обеды и папиросы? Хотя профессор Дегио в своей книге, выпущенной в 1896 году, и говорит о нерешенности вопроса об этиологии проказы и причинах заражения ею, хотя профессор Вирхов в 1897 году и заявил на берлинской международной конференции врачей, что "заразительность проказы не может быть введена в догмат до тех пор, пока не наступит день, когда удастся культивировать палочку Ганзена и посредством прививки вызвать заражение проказой", тем не менее доктор Туркеев считал такое близкое соприкосновение здорового с прокаженным нецелесообразным. Надо во всем знать меру. Ведь теперь не восьмидесятые годы, когда во всей Европе единственный врач, француз Ландрэ, боролся со всеми остальными врачами мира, убеждая их в заразности проказы. Теперь не 1886 год, когда, подсмеиваясь над утверждениями Ландрэ, весь медицинский мир верил в обратное, утверждая лишь единственный источник заражения-наследственность. Но скоро замечательное открытие Ганзена поколебало устои этой всеобщей ошибки. Оно поддерживало правильность утверждений Ландрэ. Антиконтагионисты, казалось, были разбиты наголову, реплика итальянского врача Брунелли, сказавшего в свое время, что "ныне мнение о проказе более заразительно, чем сама проказа", потеряла все свое значение.