Юрий Бородкин - Кологривский волок
Коробейник скрылся в туманной ржи, и уже другой, протяжный, как вздох, мотив начинал томить душу: стояла в трогательном одиночестве на горе крутой красная калинушка, плыл по синю морю корабль. Долго не кончалась песня, а когда подошла к концу, бабы замечтались, сидели смирно, положив утруженные руки на колени.
— Ладно, девки, хорошо песни петь, да надо идти, — напомнила бригадир. — Спасибо, Игнат, повеселил немножко.
— Я хошь каждый день могу играть, а ты мне трудодни пиши.
Слегка покачнувшись, Игнат фасонисто развернул мехи и направился к дому. Подбирая с земли вилы, бабы толковали о нем:
— Дал бог таланту к музыке.
— Руки золотые, да рыло мокрое. Видели, язык-то у него весь ободрало спиртом, краснехонек. Надо ведь лопать до такой поры.
— С Васькой, говорят, полоскотня у них была?
— Нюрька-то не строжит его: воля вольная. Я бы давно спрятала у него эту посудину.
— Полноте хаять! Мужика тоже уважать надо, не на курорте был, а в окопах…
Удалая бесшабашность Игната странно сочеталась в его характере с чувствительностью. Чаще всего по вечерам, когда теплый июньский вечер нежит землю, проникался он тихим настроением, сидел у крыльца с гармошкой: все-таки больше любил ее, особенно если надо для души поиграть. Медленно, раздумчиво вели голоса, Игнат будто бы осязал пальцами каждый звук, и мелодия получалась какая-то незнакомая, сама собой складывалась. Грудь начинало теснить. Пережив полную глухоту контузии, он наслаждался возвратившимся слухом.
Трактор стучит за гумнами, в эту пору и ночью пахать можно — светло. Гудят майские жуки, ребятишки палками сшибают их с берез. В воздухе еще держится пыльно-потный запах, принесенный скотиной с поля. Закат широко обнимает землю, зубчатые берега ельника как бы сдерживают его, оставляя высокий простор над деревней. Далеко разносится в нем гармонь. Где-то пересмеиваются девчонки, должно быть, слушают.
А могло не быть этих вечеров, могли больше не услышать в Шумилине Игнатову гармонь. Пылилась бы она на полке. Ведь едва не похоронили его: трофейная команда посчитала убитым. В одних кальсонах и исподней рубахе бросили вместе с другими трупами в воронку и ушли. После них должна была идти похоронная команда, но не успели зарыть. Видно, очень хотело жить сильное тело Игната: очнулся — к счастью, оказался наверху — и выбрался из воронки. Тишина, как при сотворении мира. Уши заложило, пудовая тяжесть давила на перепонки. Земля наклонялась и сдвигалась в стороны, как если бы он стоял на плоту. Бесшумно, точно в немом кино, подъехали обозники, что-то говорили, а он ни слова не мог разобрать, пришлось писать карандашом на бумажке…
До сих пор не по себе становилось Игнату, когда тихо было в избе, и боль в голове еще продолжала надоедать, но стоило выпить — унималась. Однажды, желая поправить голову, он щелкнул ногтем по канистре и изумился: отозвалась пустым звоном. Жена обрадовалась и определила новое назначение трофейной посудине:
— Удобная штука под керосин.
Да не пришлось ею попользоваться. Донимаемый трезвой маетой, Игнат сообразил поставить в канистре брагу, замок на пробке зажал намертво — крепче градусы будут.
Утром Игната точно в бок толкнуло: что-то глухо стукнуло. Метнулся к полатям. Опрокинувшаяся набок канистра вздулась и угрожающе пошевелилась, готовая взорваться. Осторожно, будто мину, взял ее Игнат и понес на улицу. Лицо его было бледно.
По-пластунски схоронившись за березой, пытался подцепить навозным крюком пробку, ничего не получалось. Тогда он раздосадованно ударил острием по вздутию и уткнулся головой в корни. Рвануло, как из ружья, вспененной брагой окропило Игнахины кудри, и он, мотая головой, пристыженно оглянулся по сторонам и захохотал. И еще раз весело шибанул крюком, будто лопатой, по изуродованной канистре.
Теперь она, злополучная, висит на тыне у крыльца, напоминая деревне о разгульных победных днях Игната Огурцова.
10
Слева, как войдешь на конюшню, у Осипа оборудована каморка, где он шорничает и плетет лапти. Как в музее, всегда висят они вдоль по стенке на аккуратно связанных оборках, сверкая свежей белизной. Любые выбирай: есть крохотные, на пяти летнего мальца, есть большие, как ковчеги, на старика Соборнова, например. Тот в жизни не нашивал магазинной обутки, все приходится шить на заказ.
На узком столике, похожем на прилавок, лежат горкой колодки, обрезки кожи, вар, дратва, шило и кодочиг; в углу — пестерь своей работы с инструментом. Бывало, с этим пестерем ездил на заработки в Нижний. Перед столиком — гладкий чурбан. Кажется, полжизни просидел Осип на нем, ковыряя кодочигом или шилом. Сколько лаптей сплел — страсть подумать. А вожжей и веревок свил! Землю можно бы опоясать. Да мало ли еще чего рукоделил: кому — налопатошник для косьбы, кому — легкие березовые ступни, их вместо тапок можно носить на босу ногу.
Принесенные из бору лыки Осип вымачивает в пожарном пруду (он рядом с конюшней), потом ошкуривает, скручивает в жгуты и снова держит в воде: только после этого нарезает ровными ремешками лычье. И начинается с виду простая работа: ловко подковыривает Осип кодочигом плетень, продергивает гибкие лычки, пристукивает рукояткой. Лапти получаются прочные, плотные — хоть воды наливай.
Сегодня он выполнял председательский заказ, вил веревки для других бригад. В Савине, к примеру, конюхом-то Валька Топникова, бестолковая бабенка. Что от нее проку? Запереть да отпереть конюшню — вот и все соображение. А уж починить упряжь или телегу — где же ей? В каморке пахло дегтем, лошадьми, сыромятной кожей, сеном, и сам Осип постоянно носил в себе этот запах конюшни, который был для него привычен. Поплевывая на заскорузлые, куцапые пальцы, он не спеша скручивал лыки, поочередно перехлестывая их и вполголоса напевая какую-то тягучую и длинную песню, конца ей не будет, пока вьется веревка. Лошади, изредка всхрапывая, спокойно хрумкали сено, знали, что хозяин в такие моменты бывает добрый.
Он повесил на крюк готовую веревку и вышел на улицу: может, кто пойдет мимо, перемолвиться бы словом. Почесался спиной о телегу, жмурясь от наслаждения. Кожа у него на лице тонкая, дряблая, с нездоровой желтизной. Клюнка носа уже успела облупиться и напоминала мытую редиску.
Как на грех, ни души около выгона. Лишь Олимпиада Морошкина копошилась в огороде. «Вот дура! Жара еще не свалила, а она, кажись, капусту поливает, заметил он. — А пожалуй, надо Карьку выпустить на волю».
Едва успел вывести мерина из стойла, тут как тут Ленька Карпухин.
— Дядя Осип, можно прокатиться?
— Прокатиться? Можно. Только наперво загадку отгадай, — с хитрой усмешечкой молвил конюх.
— Какую?
— Что ниже травы, а выше лошади?
Ленька помучился, собирая гармошкой лоб, и сдался:
— Не отгадать. Скажи, дядя Осип.
— Мозговать надо, голова садовая! — Вместо ответа он постучал пальцем по дуге, висевшей на крайнем крюке. — Ладно, поезжай до реки, там отпустишь.
Ленька подвел Карьку к телеге, запрыгнул на его широкую спину, уцепившись за хрипку.
— Не гоняй, смотри, он усталой, — предупредил Осип.
— Я его искупаю.
До ворот Ленька не понукал мерина, а как выехал на поскотину, замолотил голыми пятками по бокам, и Карька послушался его, поскакал нескладной рысью со своим легким седоком под угор.
— Все-таки погнал, муха зеленая! — несердито молвил Осип, наблюдая, как притряхивается Ленькина выбеленная солнцем голова и крыльями прихлопывают локти.
Точно на себя смотрел Осип, вспоминая детство, когда был таким же ловким сорванцом. Да, это он скакал на Рыжухе к Песоме, это он тихонько посвистывал, потрафляя ей, и она, опустив длинную шею, осторожно цедила воду. Потом послушно заходила на глубину, так что можно было болтать ногами в воде, Осип вставал на ее теплую спину, приплясывал, потешая ребят, и нырял, как с берега.
А ночевки в лугах! Теперь уж нет этой прелести. Потрескивает в костре сухой лапник, искры роем устремляются в зеленовато-тусклое небо, окаймленное почти по всему горизонту рушником непотухающей зари. Лошади мерно стригут траву, иногда взвизгнут друг на друга и пронесутся по луговому раздолью; Таинственно отдается в ночи топот копыт, и все чудятся то зверь, то конокрады. А Рыжуха-умница подойдет, ровно бы успокоить, коснется губами плеча и уставится на огонь неподвижными, малиново-ясными глазами. Только не говорит.
Ужели все это было? Как далеко остались те дни, сохранившиеся в памяти какими-то солнечными пятнами. Многое, что было и не так давно, забылось, стерлось, а вот детство не забывается.
Осип вернулся в конюшню. Темно показалось после солнечной улицы, будто обморок охмурил. Сердце затихло, провалилось куда-то. Сел на чурбак, подождал, когда выровнялось дыхание. «Вот тебе новость! Так-то прижмет — и шабаш. Рановато, кажись бы», — со свойственной ему несерьезностью рассудил он.