Владимир Тендряков - Апостольская командировка. (Сборник повестей)
Костя замолчал. Сердце у меня поуспокоилось, но теперь я уже чувствовал знакомую, сосущую тяжесть. Лубков продолжал ходить из угла в угол, и это раздражало меня.
— Уж не подозреваешь ли ты, Костя, — заговорил я, — что Евгений Иванович Морщихин сошелся с этой девушкой потому, что он сам верующий?
— Так оно и есть, — ответил Костя.
— Он десять лет в нашей школе. Тебя учил года четыре. Замечал ты за ним, что он верующий?
Сапоги Лубкова перестали скрипеть…
— Десять лет! — бросил он резко. — То-то и оно, т-варищ Махотин, за десять лет не раскусили — бок о бок живет и работает мракобес. А мы-то гадаем: откуда, мол, религиозная зараза в школе? Чего ждать, когда попы-расстриги устроились в учителях!
— Не преждевременно ли делаете такие категоричные выводы? — повернулся я к Лубкову.
— К сожалению, не преждевременно, а запоздало! На десять лет запоздали с этими выводами!
— Не верю! Противоречит здравому смыслу! В нашем городе не так-то легко скрыть свои убеждения — у любого человека жизнь как на ладони. Быстро бы заметили: посещает церковь, связан с другими верующими, наконец, словом или намеком за десять лет непременно выдал бы себя перед каким-либо учителем. Не позволю клеветать на человека!
Костя не глядел на меня. Ващенков угрюмо молчал, а Лубков усмехнулся, энергично приблизился, сел напротив меня с победным видом.
— Клеветать!.. Слушайте же. Едва мне только стала известна эта позорная новость, я решил немедленно проверить ее. Самолично проверить, т-варищ Махотин! Всего какой-нибудь час назад я заявился в гости к этому Морщихину. Да-да, незваным, непрошеным — прямо на дом! Хозяин хотел удержать меня в передней комнате, даже вежливо загораживал дверь в заднюю комнатушку. Но я все же вошел. На столе, знаете ли, школьные тетради, а на стене… А стена-то в иконах, т-варищ Махотин. Школьные тетради и лики святых в мирном, так сказать, соседстве. Кстати, Морщихин только что вернулся из школы, где, кажется, держал речугу и сорвал аплодисменты… Так вот, одна стена почти целиком увешана иконами. Молится он на дому, в церковь во избежание неприятностей не ходит, гостей к себе не принимает. Был у меня с ним разговор — короткий, но весьма впечатляющий. Я его спросил в лоб — верит ли? Он вынужден был признаться: да, мол, верю. Теперь скажите еще раз, т-варищ Махотин, что клевещу на безвинного человека…
Я сидел ошеломленный. Лубков свысока глядел на меня, Ващенков молчал.
— Понимаете теперь, — продолжал Лубков, — откуда моя дочь набралась религиозной заразы? Понимаете, кого вы пригрели? Святоша на месте школьного учителя! Такой научит уму-разуму. А теперь вглядимся в ваше поведение, т-варищ Махотин. Нужно было принимать решительные меры, а вы либеральничали. Вместо прямой антирелигиозной пропаганды затеяли какую-то возню вокруг «физиков» и «лириков». Мало того (час от часу не легче!), рассказывают, что будто бы вы с помощью диспутов собираетесь проповедовать бессмертие души! Это уж слишком, т-варищ Махотин. Слишком! Уважаемый директор школы, старый советский педагог, член партии и… проповедник религиозного дурмана!
Ващенков молчал. Я перевел дыхание, спросил, не узнавая своего охрипшего голоса:
— Уж не подозреваете ли меня в прямом пособничестве религии?
— Не смею утверждать. Просто ваше заумное поведение сделало вас если не прямым, то невольным пособником наверняка. И то, что вы невольный, никому от этого не легче. В прошлый раз вам удалось опутать нас своими речами, теперь не удастся.
Ващенков пошевелился наконец, оторвал взгляд от устало выброшенных на стол рук, взглянул на меня запавшими глазами.
— Анатолий Матвеевич, — сказал он глухо, — давайте решим, как поступить. Перво-наперво нельзя дальше держать возле детей в качестве наставника человека с чуждым мировоззрением…
Я кивнул головой:
— Понимаю…
— Кроме того, — продолжал Ващенков глуховато и отчужденно, — придется вам что-то пересмотреть из своих планов. Быть может, что-то, а не все. Лично я верю вашему опыту — как-никак сорокалетний педагогический стаж. Но… Но, наверно, надо действовать более прямо и решительно… — Сморщился, с досадой покрутил головой: — Какая, однако, неприятная история! В лучшей школе — сначала верующая десятиклассница, потом верующий учитель!
— Не случайно, — скупо, но внушительно заметил Лубков.
Разговор кончился. Я вышел на улицу, ощущая свинцовую тяжесть под лопаткой, напротив больного сердца. Присел на минуту на ступеньку райкомовского крыльца, чтобы отдышаться.
20
Жена Евгения Ивановича упавшим голосом несколько раз переспросила через дверь:
— Да кто же это?
— Откройте, пожалуйста. Это я — Махотин.
— Какой такой Махотин?
— Это я, Анатолий Матвеевич, директор школы. Мне нужно поговорить с вашим мужем.
Только после такого пояснения непослушные руки принялись отодвигать неподатливую задвижку.
Ударившись в темных сенцах головой о какие-то полки, я, наконец, вошел в комнату. Молодое, с правильными, выразительно неподвижными чертами лицо жены Морщихина было бледно, глаза, застывшие и округлившиеся, уставились на меня испуганно.
— Прошу прощения, что так поздно, — довольно-таки сумрачно извинился я. — Где же Евгений Иванович?
А Евгений Иванович уже сам появился из другой комнаты, в просторной нательной рубахе, заправленной в брюки, из-под брючного ремня сквозь рубаху выпирает круглый живот, ворот распахнут, видна волосатая грудь, на его грубоватом, губастом мужицком лице ни смущения, ни удивления, только маленькие глаза косят в сторону сильней, чем всегда.
— Садитесь, Анатолий Матвеевич, — просто сказал он, подвигая стул.
Мы уселись. Хозяин повернул ко мне широкое лицо, но взглядом уперся куда-то в угол.
— Настя, — негромко попросил он, — собери-ка на стол. Самовар, поди, еще не остыл.
— Не нужно! — решительно возразил я. — Я пришел поговорить с вами с глазу на глаз.
— Настя, иди к себе, — тем же ровным, негромким голосом, упорно глядя в угол, приказал Морщихин.
И только тут я заметил, что он волнуется, у него чуть приметно дрожат губы.
Хозяйка тихо, как тень, качнулась к двери, с боязливой бережностью прикрыла ее.
Электрическая лампочка из вылинявшего шелкового абажура освещала чистую, без единого пятнышка, без единой морщинки, скатерть на столе. В углу комнаты — загруженная книгами этажерка. Над приземистым узеньким диванчиком — незатейливый коврик, посреди коврика застекленная фотография женщины, первой жены Евгения Ивановича. На другой стене в такой же рамке репродукция рафаэлевской «Сикстинской мадонны». Ничто не напоминает, что в этих стенах живет верующий. Обычное скромное жилье сельского учителя. Неужели за стеной, в другой комнате — иконы!..
Морщихин продолжал сидеть передо мной, чинно сложа руки на скатерти, отведя глаза в угол.
— Вы догадываетесь, на какую тему предстоит разговор? — спросил я.
— Догадываюсь, — ответил он, дрогнув губами. — Я даже ждал вас…
— Догадываетесь и о последствиях нашего разговора?
Лицо Морщихина потемнело, он медленно перевел на меня глаза, и я в них увидел тоску.
— Анатолий Матвеевич, — заговорил он приглушенно, — я вас десять… Нет, даже одиннадцать лет знаю…
— До сих пор и я считал, что знаю вас.
— Я всегда видел в вас высокопорядочного, по-настоящему благородного и справедливого человека…
— К чему сейчас комплименты?
— Это не комплименты, это мое глубокое убеждение. И оно мне подсказывает, что вы меня поймете…
— Начнем наш разговор не с середины, а с самого начала, — перебил я его. — Вы работаете в школе, которая, как и все школы в нашей стране, стоит за материалистическое воспитание детей. Не так ли?
Морщихин уныло кивнул крупной головой.
— Ваши же взгляды прямо противоположны задаче школьного воспитания. Не так ли?
— Кому мешают мои взгляды? Я же их не афишировал, даже больше того, всячески прятал.
— Встаньте на минутку на мое место и ответьте за меня: могу ли я быть уверен, что, скажем, в истории с Тосей Лубковой вы ничем не замешаны? Так же, как вы скрывали свои убеждения, так вы могли и скрывать свое влияние на некоторых учеников.
Морщихин тяжело зашевелился за столом, заговорил, бросая на меня свои мимолетные, тоскливые взгляды:
— Анатолий Матвеевич, да, я верующий, да, я уже много лет молюсь, да, я и душой и сознанием признаю бога. Но это мое глубоко личное дело, если можно так сказать, собственность моей души. Я никого не подпускал к этому и не собираюсь подпускать. Анатолий Матвеевич, скажите: какой страшной клятвой поклясться перед вами, что за все время моей работы с вами ни одного слова ни с одним учеником я не обронил о вере?