Акрам Айлисли - Повести и рассказы
По вечерам во дворе у тети Садат, из-за пустых зарослей миндаля, слышался визгливый голос Эбиша. Сын тети Садат был туговат на ухо и потому старался петь как можно громче:
Я купил самовар, да тереть некому,
Про беду мою рассказать некому…
Это всего лишь песня, но ее нельзя было слушать равнодушно: ведь известно, что за беда у Эбиша. Мне даже казалось, что Эбиш нарочно врет про самовар, самовара у них нет, а без самовара не женишься. Который год толкуют — купить, только это ни от Эбиша, ни от его матери не зависит. Все дело в миндале. Деревьев-то у них полно — весь двор зарос, а нужно, чтоб миндаль уродился. Тогда вырученных денег хватит и на чай, и на сахар, и на самовар. Но мороз уже пять весен подряд губит цвет, и тетя Садат не может купить самовар и женить сына. Деревья у меня перед глазами, прямо за нашим забором, и я точно знаю, что нет у Эбиша никакого самовара.
Через улицу, как раз против зарослей миндаля, был двор учительницы Лейлы, и в тихие вечерние часы ее калитка открывалась настежь. Каждый вечер в одно и то же время Лейла старательно мела двор, поливала его от двери до айвана, поливала и улицу перед домом. Потом застилала белоснежной скатертью стол, укладывала в тарелку отборные, чисто вымытые груши и яблоки, умывалась, причесывалась и садилась за стол. В эти часы Лейла обычно проверяла наши тетради или читала. А дверь она оставляла открытой для того, чтобы Длинный Гусейн, проходя мимо, мог ее увидеть, — он каждый вечер появлялся на нашей улице. Лейла не разговаривала с Гусейном, они даже не здоровались. Когда он проходил, Лейла поднимала голову и улыбалась — вот и все. Я никогда не слышал, чтоб учительница Лейла пела, но почему-то, проходя мимо ее дома, я каждый раз вспоминал одну и ту же песенку: «Как я улицу водичкой полью, чтобы милому ножки не пылить…»
Тихо было в деревне, очень тихо. Вечером, возвратившись с поля, тетя Медина подолгу стояла у стены, отделяющей наш двор от Эбишева, и думала, думала… Когда я, возвращаясь с улицы, хлопал дверной задвижкой, тетя вздрагивала, выпрямлялась и, сделав беззаботное лицо, начинала отковыривать от стены камешки и швырять ими в птиц, по-хозяйски рассевшихся на деревьях. Чудачка — будто я не знаю ее мыслей! Будто я хуже ее понимаю, что осенью опять ничего не дадут на трудодни. Что не сегодня-завтра нагрянет зима…
Многие считали, что я должен ходить в колхоз, хотя бы по утрам, до школы: сено сгребать или пускать воду. Нам бы тогда гораздо легче жилось — я ведь еще мальчишка, а мальчишка, если и стащит что: абрикосов за пазуху насует или дровец прихватит, — какой с него спрос — ребенок! И никому в голову не приходило, что тетя Медина никогда не разрешит мне воровать. И на ведро, которое она уносила из сада таким же пустым, как приносила, все поглядывали с недоумением.
Тишина стояла, полная тишина. И самые чудесные часы этой тишины мы трое — я, Азер и Рахиб — проводили на горе за деревней: лежали, глядели на деревню, мечтали. Тишина рождала мечту о дороге, гладкой, прямой и чистой; когда-нибудь такая дорога пройдет через нашу деревню и наши девушки, совсем как те, которых мы видели в кино, будут прохаживаться с нами по этой прямой и гладкой дороге. Мечеть возле источника сломают и на ее месте построят огромный Дворец культуры. Перед ним будет парк. Парк этот мы видели в кино. А что касается водохранилища, про него было написано в бумагах, оставшихся от Азерова отца, тех, что лежали вместе со стихами и пьесами. Там и место было указано, где строить. И даже приложен чертеж. Дядя Гасан писал, какие сады можно оросить водой из хранилища, какие поля вновь можно сделать плодородными. Мы только добавили парк и еще запланировали поливать дорогу, потому что без этого нам ни от чертежа, ни от водохранилища нет никакого проку.
В приложенной к чертежу записке о парке ничего не говорилось. Зато в стихах, оставшихся от дяди Гасана, полно было и парков, и дворцов, и парни с девушками прохаживались там рука об руку по гладким и чистым дорожкам. Иногда мы с Азером до ночи просиживали на склоне, упиваясь этими стихами, даже заучивали их наизусть. Рахиба стихи не интересовали, он весь был поглощен чертежом. Он даже отыскал то место, где дядя Гасан планировал строить водохранилище — километров пятнадцать отмахал вдоль берега. Вернувшись после института в деревню, мы непременно построим водохранилище — это было решено. И хотя о распределении обязанностей мы еще не договаривались, никто из нас не сомневался, что инженером нашего строительства может быть только Рахиб.
Мы учились тогда в седьмом или в восьмом классе. Не так уж много оставалось до института. Географию мы знали и знали, что Баку за горами, к северо-востоку от нас. Но по вечерам, когда мы лежали на склоне горы, за деревней, география улетучивалась из наших голов. Там, за дальним хребтом, куда уходило солнце, было по вечерам столько света, словно не одно, а тысячи солнц, перевалив через, хребет, собрались, чтоб затопить своим, светом горы. Баку, наш Баку, с которым в эти тихие часы мы связывали самые светлые свои мечты и надежды, мог быть только там, в океане солнечного света.
Иной раз мы дотемна засиживались на горе, до той поры, когда женщины, управившись с ужином, выходили на улицу и уютной кучкой располагались возле дома тети Садат. Девушки с нашей улицы тоже собирались там, и мы, остановившись поодаль, тотчас начинали обсуждать их. Не всех, конечно; нас больше интересовали ровесницы, те, что учились в нашем классе или на класс старше. Главным предметом обсуждения были, конечно, груди. Ничего более приятного и волнующего мы придумать не могли, — ведь нам было по тринадцать — четырнадцать лет. О болезни тети Шахрабану я бы тоже никогда не стал говорить, но она сама постоянно твердила о ней. Каждый вечер перед домом тети Садат заходил разговор о геморрое. Какой-то лекарь присоветовал тете Шахрабану лечиться ежиным салом, и бедная женщина донимала нас слезными просьбами поймать ежа, даже у школы подкарауливала. Зато вечером она к нам подойти не решалась — парни встречали ее оглушительным хохотом.
Тихо было, очень тихо. На одной стороне улицы сидели женщины, на другой — толпились мы, подростки. Чаще, чем о других девушках мы говорили о Динаре — у нее были самые большие груди. Лучше всех знал это Хашим, сын тети Сусен. Как-то вечером он ходил с ней к мельнице закрывать воду и там, поставив на землю светильник, стал обнимать ее. Динара была красивая, очень красивая девушка, но никто из нас не влюблялся в нее и, конечно, не мечтал на ней жениться. А вообще-то, хотя у каждого в отдельности обязательно имелась возлюбленная, живая или воображаемая, все мы были влюблены только в одну девушку — в учительницу Лейлу. Не любить ее было невозможно — у нее были очень красивые платья. И еще потому, что в мертвенной тиши тех вечеров не было ничего прекраснее ее окошка, занавешенного белой занавеской. Лейла проверяла тетради или читала, а нам казалось, что ее окошко светится где-то далеко-далеко, в другом мире, где нет ни нашей улицы, ни наших разговоров, ни нас самих…
До полуночи просиживали женщины перед домом тети Садат, потому что кричать на них было некому, дома их никто не ждал. Только тетя Джамиля — мать Лейлы — никогда не забывала о времени, каждый вечер в один и тот же час тушила свет у дочери. Тетя Джамиля уходила, в далеком белом окошке гас свет, и наша улица казалась еще пустынней, еще печальней…
2В один из таких вечеров в деревню вернулся дядя Эльмурад, муж тети Сусен, отец Хашима. Странным было его появление. Во-первых, война уже три года как кончилась, и тех, кто не вернулся, давно перестали ждать. Во-вторых, на дядю Эльмурада пришла похоронная, а других вестей не было.
А в-третьих, он появился внезапно и чуть ли не ночью; приди он на полчаса позднее, на улице не было бы ни души.
Мы так увлеклись болтовней о девчонках, что не обратили внимания на тяжелые солдатские шаги. Только смотрим — женщины вдруг повскакали, прижались к стене, — по улице прямо на нас идет рослый мужчина с большим чемоданом на плече. Женщины молча смотрели, как он проходит мимо. И только, когда человек миновал их, тетя Садат вдруг крикнула чужим, визгливым, как у Эбиша, голосом:
— Батюшки! Да это же Эльмурад! Сусен! Эльмурад пришел!
Дядя Эльмурад остановился. Поправил на плече тяжелый чемодан и обернулся к женщинам, отыскивая среди них жену. Тетя Сусен прижалась к стене и, казалось, не дышала.
— А, ты здесь? — спросил дядя Эльмурад. — Так и торчишь с тех пор?
«С тех пор» означало «до войны», то есть уже лет семь, и когда дядя Эльмурад так сказал, все сразу почувствовали себя свободней; и тетя Садат воскликнула не Эбишевым, а уже своим голосом:
— Все бы тебе балагурить, Эльмурад! Как был шутник, так и остался!
Женщины оживленно заговорили, а дядя Эльмурад пошел дальше. Тетя Сусен бросилась за мужем, опередила его и побежала к дому. С грохотом растворилась дверь на улице. Зажегся огонь на айване. А Хашим так и остался стоять, на него вроде что-то нашло. Дядя Эльмурад подошел к нам. Остановился, но чемодан на землю не поставил. Наверное, он искал Хашима, но так и не смог узнать — смотрел на нас на всех одинаково.