Леонид Леонов - Барсуки
Егор Иваныч сделался резок и неразговорчив, а на вошедшего не во-время соседа замахнулся даже. Только и спасла соседа неожиданность: баран просунул голову в развалившийся плетень и заблеял так, как будто уговаривал: «Бросьте вы копошиться, Егор Иваныч! Во всякую дырку не наплачешься».
От черноты мыслей своих прятался в работу Егор Иваныч. Ночью все ждал, что придут и возьмут его ночные люди. Днем – сторонился и людского глаза, и людского смеха, страшась людского сочувствия об Аннушке. С нею ни разу не заговорил Егор Иваныч, с памятного дня прихода. А она, истомившаяся в бессловесной тоске, с сокрушающей злобой ловила каждый мужнин взгляд. Сердце ее, готовое к гибели, изнывающее от бабьей тревоги, покорно тянулось к Половинкину, как ночная тля к огню. На селе, увидя Сергея Остифеича, если вечер был, шла к нему, тихо покачивая живот, как бы ползла. А он уходил от нее в закоулки. А она забегала вперед и выгоняла его оттуда жалующимся взглядом, догоняла:
– Возьми ты меня, Сергей Остифеич, из Брыкинского дома, – говорила она, злобная и кроткая, побарываемая и стыдом, и страхом. – Я тебе как мать буду, ходить за тобой буду. Заместо собаки возьми, дом сторожить. Гляди, что из меня стало!
Безответно щурились зеленые Серегины глаза, и только курносый нос Серегин, затерявшийся в суровых припухлостях его обветренного, с красноватыми прожилками румянца, лица, казалось, сочувствовал Аннушкину горю. Подергивал витой ремешок нагана Серега, глядел поверх крыш, поверх деревьев, куда-то в неживую пустоту. И опять молила Аннушка:
– Другая у тебя, знаю. Что ж, слаще она? медом обмазана? И я до тебя, до гуменного чорта, хороша была. В девках красовалась – женихи все пороги обшаркали. Я их гнала, для тебя сохраняла. И не такие были, а ласковые, хоть мосты ими мости... Ну, говори, какая ж она – черная? красивая? молодая?.. – и тормошила Сергея Остифеича за плечо.
Отмалчивался и порывался уйти Сергей Остифеич, а однажды, разгорячась, заговорил:
– Эх... схлестнулись мы с вами, Анна Григорьевна, в непутный час! И как вы этого не понимаете, что всякое на свете имеет свой конец. Конешно, я всем люб, потому что я всем нужен. Я обчественный человек, служу обчеству. Меня и то уж товарищи в уезде попрекают, бабник мол... Могут, конешно, и накостылять. А какой я бабник? Конешно, есть у меня любопытство к женщине, какая она, одним словом. – Сергей Остифеич потер себе нос, словно стереть с него хотел истинные ощущения свои. – Липнут ко мне бабы, ну прямо хоть усы сбривай! Ведь до чего доходит-то! Марфутка Дубовая пристала намедни и ко мне, и к Петьке: возьмите меня, который-нибудь. Я, говорит, баба хорошая! Чуть не пристукнул я ее тогда... А на вашем месте плюнул бы я на себя, то есть на меня. Гоняйся мол, хахаль, за своими любами, а я мол выше тебя стою... у меня мол муж!
– Сам с ним спи, коли нравится, – злобно засмеялась Анна. – А брюхо-то свое куда я дену? В исполком отнесу? – она с хохотом лезла на него, потерявшая скорбный облик матери, осатаневшая и опасная. – Ах ты дрянь-дрянь! Что ж ты со мной, подлятник, делаешь, в омут гонишь?
– Пустите меня, Анна Григорьевна, к исполнению служебных обязанностей, – сказал в этом месте разговора Сергей Остифеич и, пооттолкнув, прошел прочь. Но походка его была уже не прежняя, играющая, фельдфебельская, а какая-то ускоренная иноходь.
С этого удара преломилась надвое Аннушкина душа. Перед мужем затишала Анна, жадно ждала его окрика, гневного хозяйского рывка: гнев сулил прощенье. Егор молчал, уединяясь в работу, травя жену молчаньем.
Даже свекровь пожалела Анну, – оценила баба бабью же изменную тоску. На задворки, после пригона скотины, пришла мать к сыну. Пилил с утра какие-то плашки Егор. Подойдя, мать почесала переносье.
– С чего это ты распилился тут в темноте? Лучше бы вон сковородник насадил аль лопатку... Хлебы эвон нечем доставать.
Пуще, рывчей заходила пила в узкой Егоровой руке.
– Подержи вон тот край, – приказал сын, останавливаясь вытереть испарину со лба. Слышалось в его голосе и неутолимое желание чьего-нибудь сочувствия, и вместе с тем предостережение от него. – Вот допилю...
– Аннушка-те... – начала-было мать, коленом придавливая полунадпиленный брус.
– А ты молчи!.. – визгнул сын, на всем ходу останавливая пилу, даже скрипнула. – Вы, мамынька, коли не хотите со мной дружбу терять, вы со мной об этом не заговаривайте. Чтоб это в последний раз! Тут, мамынька, вся жизнь обижена. Вся кровь, мамынька, горит, а вы прикасаетесь...
– Да ведь как, Егора, молчать-те! В дому как в гробу. Да ведь и что мне, разве ж я сужу? – испугалась она, увидя устрашающие глаза и дрожащие губы сына.
Он допилил и, сложив разделанные брусья в угол, принялся остругивать один из них. Мать стояла возле.
– Кто ж так делает?.. Сперва пилил, а потом стругаешь. Наоборот надо, – заметила мать. Она помолчала, наблюдая сына, и, когда выискала мгновенье, торопливо заговорила, пригибаясь и заглядывая к нему в лицо. Егора, а Егора!.. Ты б ей хоть уж волосы нарвал, аль кулаком бы маленечко... Что ты ее молчаньем портишь? Не портил бы, не плохая ведь.
– Уйди! – закричал Егор и смаху ударил рубанком по самодельному верстаку. Со времени прихода мало поправился Брыкин на домашних хлебах, только как-то припухла нездоровая вялая кожа его лица. Тем страшней было его лицо в бешенстве.
Мрак повис над Брыкинским домом. Рос Аннин живот, шептались люди, поспевали травы, подходил неостановимый уже удар. Вдобавок ко всему не знал Егор Иваныч, кто стал ему поперек дороги к жене. У матери спросить совестился. «Стороной дойду!» – думал Егор и все метался с топором и гвоздем, растравляя себя сбивчивыми догадками. Пробовал через мужиков добраться до жениной правды. Но слался Митрий на Авдея, а Авдей спихивал на Евграфа – Евграф де сам видел. А Евграф молчал, как ушат с водой. Видно было, что боялись мужики задеть кого-то. Все же одно время думал Егор на Воровского председателя, Матвея Лызлова, пастушьего сына. Но и тут не вышло: всего четыре месяца как женился вдовевший Матвей.
Только возле Троицы разрешилось Егорово недоуменье. Понадобился Егору Иванычу матерьял для деревянного ремонта. Было бы ему в лес и ехать, как все, но не решился. А вдруг накроют, – «кто ты таков есть, лесной вор?» – «А я Егор Брыкин». – «А кто ты есть таков, Егор Брыкин?» – «А я есть сын своих родителев». – «Ага, родителев сын? Значит дезертир. Кокошьте его, товарищи!»
Рассудя это со здравым смыслом, отправился Брыкин за разрешеньем в исполком. В исполкоме и ждала его правда.
V. У Егора Иваныча закружилась голова.
Жара стояла как в печи, и напрасно ошалелые от зноя куры искали уцелевшей лужи, чтоб попить, помочить гребешок и опаленные лапки. Солнца как будто даже и не было, средоточие жара находилось в самом воздухе. Висела какая-то солнечная лень и тонкая желтая истома над Ворами.
Когда приближался к исполкому Брыкин, встретился ему на полдороге Афанас Чигунов, шедший с косами. Он поглядел на Брыкина внимательно, но не спросил, здоров ли, далеко ли зашагал.
– Вот к ним иду... Лесу хочу попросить для капитального ремонта, само собою сказалось у Брыкина, и он остановился по необъяснимому стремлению задержать свой приход в исполком.
Афанас в ответ на это прикинул коротким взглядом Брыкина и остановился, уткнувшись глазами в рассохшуюся, цвета выметенного пола, землю.
– Как глядеть!.. Ясно, дерево не колосина, за пазухой незамеченно не унесешь, – уклонился Чигунов и поковырял косьем ссохшийся катышок конского навоза. – А только... что ж тебе по доброй-то воле итти? – и он кивнул головой, намекая на что-то, Егору давно известное.
– Да чего же мне и дома-то сидеть? – загорячился Егор Иваныч. – Что ж я губитель какой или кулак там? В Красной армии был, а выйти из дому и не позволено! Пулю в себе ношу! – добавил Брыкин робко, но места, где пуля, уже не указал.
– Пуля дело не маленькое, гнет, одним словом, обремененного труда... – лениво согласился Афанас, выковыривая из колесины навозного жучка. Русые волосы его, добела обожженные солнцем, свисали на лицо. Брыкину хотелось заглянуть ему в глаза, за скобку волос, знает ли, или только напрашивается на бутылку угощенья. – Вот тоже сказать, и волк... – сказал вдруг Чигунов, поднимая глаза.
– Какой волк?.. – нахмурился глупому слову Егор Иваныч. – К чему у тебя волк?
– Волк-те? А вот у отца зарок был: не затрагивай волка попусту, а уж бросился, так прямо в шею кусай.
Брыкин пристально глядел в Афанасово лицо. Лоб у Афанаса был большой и тяжко висел над несоразмерно маленькой, какой-то бабьей, нижней частью лица. Глаза высматривали из глазниц хитро и зорко, только они одни и посмеивались. Брыкин догадался, о чем думал Афанас.
– У меня вот таким же манером... братишко недавно прибыл. С Андрюшкой Подпрятовым... приятель тебе? Я к нему разом – пачпорт покажи. У него тоже, пачпорт-те, вишь, берестяной, а бересто-т с березы еще не слуплено... А береза-т еще не выросла! Я им обоим и наказал: гуляй, говорю, в лесах. Лес человеку очень, говорю, пользительно. Вырой себе ямку и живи в ней.