Валентин Овечкин - Собрание сочинений в 3 томах. Том 1
Помолотили с месяц. Стали перепадать дожди. Но работа уже подходила к концу. Матвей спрашивал рабочих, возивших с поля снопы: много ли осталось? Отвечали — дней на пять, в другой раз — дня на два, наконец ответили:
— Сегодня подберем! Кончаем!
Ну и хорошо — обошлось благополучно. Матвей виду не подавал, как он переволновался за этот месяц, а у самого душа вся истлела от постоянной тревоги за котел. Потом в тот день, когда говорили — конец, появились вдруг у молотилки новые люди, хлеб подвозили беспрерывно, но уже не те лошади, не те подводчики, не Тертышного работники. Матвей, занятый у локомобиля, не заметил, когда произошла эта перемена. Глянул — уже другие молотильщики; узнал людей — мужики с хутора Калюжного. Нарушил-таки хозяин уговор, подрядился молотить на сторону, не спросясь его. Соблазнило Тертышного то, что можно было, пользуясь случаем, сорвать какой угодно отмер. Пошли дожди, люди отдавали за машину шестой, пятый и даже четвертый пуд — четверть урожая, лишь бы только спасти хлеб.
Рассердился Матвей, поругался с хозяином, пригрозил бросить машину, но не бросил… Поработали еще недели две, кончили и нанялись еще смолотить пятьдесят десятин на хутор Родниковский. Тут уж хозяин сначала подмагарычил Матвея. Затеяли в воскресенье гульбище с родниковцами, привезли на ток водки, пива, позвали Матвея и напоили его так, что он еще и на другой день, устанавливая машину на новом месте, нетвердо держался на ногах.
Там, на Родниковском хуторе, и случилось несчастье… Работа пошла хуже. Растрепавшаяся молотилка с трудом перерабатывала мокрый хлеб, часто ломались решета, забивался барабан, срывало бичи — больше стояли, чем молотили. Локомобиль, отмахавший своим шатуном столько, сколько в иные годы, при худшем урожае, не досталось бы ему отмахать и за три сезона, расстроился, парил из всех клапанов, как распаявшийся самовар, угрожающе стучал подшипниками, из последних сил тянул молотилку и наконец отказал совсем, да так отказал, что одни колеса от него остались…
В тот день на рассвете как-то зловеще, с завыванием, гудел огонь в топке. Матвей подумал суеверно — быть беде. И потом пошло. Только пустили машину, одна баба на полке зазевалась, втянуло ее за юбку в барабан — еле успел Матвей притормозить: вытащили чуть живую, но больше от страха, чем от увечья, руку только помяло. В обед сорвался со шкива ремень и так хлестнул Матвея по боку, что он полчаса лежал на земле, приходя в чувство. А вечером, когда Матвей дал уже свисток — предупреждение, чтоб подбирали вокруг машины, сильный взрыв потряс вдруг землю, мажары, стоявшие на току, молотилку. Локомобиль подпрыгнул, сорвавшись с укрепов, окутался паром. Разорвало котел…
Матвей в момент взрыва перегребал жар в топке. Только он один и был возле локомобиля, больше никто не пострадал. Он не успел отскочить. Из развороченного котла хлынула вода в топку. Струя пара ударила в лицо, в грудь, он схватился руками за лицо и упал ничком на землю…
Старик Тертышный сам отвез Матвея в больницу на тачанке. Всю дорогу он охал и стонал пуще Матвея, испугавшись, как бы не пришлось отвечать за случившееся.
— Ох ты ж, господи, твоя воля! Несчастье какое! Кто же его знал! Вот как пришлось!.. Сынок! — хрипел он на ухо Матвею, придерживая на коленях его голову с наложенной на лицо мокрой тряпкой. — Как перед истинным богом: в случае чего — за семью не тревожься. Мой грех, сознаю. Что заработал у меня, заплачу вдвое, буду помогать, пенсию назначу от себя. Вот те крест!..
Два месяца пролежал Матвей в больнице. Ожоги на теле были тяжелые, сплошные волдыри, мог бы и помереть, будь слабее здоровьем. Когда сняли повязку с его лица, с пустых, прикрытых распухшими веками, загноившихся дыр на месте глаз, жена, пришедшая за ним в больницу, заголосила, как по мертвому…
Отлежавшись дома, Матвей отправился к хозяину за расчетом. К тому времени первый испуг у Тертышного прошел. Он уже обдумал, как вывернуться в случае какой-нибудь неприятности, и перед богом, должно быть, замолил грех, поставив свечку потолще, что ему, как церковному старосте, недорого стоило. Свидетелей при том, как и что обещал он Матвею, везя в больницу, не было. Уплатил он ему не вдвойне, а ровно столько, сколько причиталось, еще и удержал двадцать пять рублей и мешок пшеницы, выданные в начале молотьбы авансом.
Люди посоветовали Матвею подать на Тертышного в суд. Но чего добьешься, если Тертышный сам состоял в станичных судьях, был близок к властям?.. Все-таки Матвей решил испробовать — подал в другой суд, при отдельском правлении. Тертышный вызвал из города того самого инспектора, что приезжал перед молотьбой. Инспектор осмотрел останки локомобиля и составил акт, что взрыв произошел по вине машиниста, по недосмотру за давлением пара. С этим актом Тертышный и явился в отдел. Не высудил Матвей ничего. Не удовлетворившись первым решением, он хотел подавать выше, на пересмотр. Тертышный, услыхав, что бывший его машинист не успокоился, пришел к нему и предложил сто рублей, чтобы кончить полюбовно.
— Брось, сынок, тягаться со мною, — сказал он откровенно, — беды только наживешь себе. Не выйдет по-твоему, нет у тебя никаких доказательств, одни голые слова. Я эти судейские порядки, будь они неладны, знаю. А вот если я подам на тебя, что загубил машину, — подтверждение имеется. Хуже будет. Могут такого припаять, что и хаты лишишься.
На том и помирились.
Ослеп Матвей двадцати пяти лет. Было у него уже трое детей. Проели сначала то, что заработал он у Тертышного, потом инструмент кузнечный, потом жене пришлось идти внаймы, а Матвей оставался с детьми за няньку. Но он и в няньки не годился. Однажды разжег огонь в печке, хотел сварить детям кашу, маленькая дочка подошла к печке, стала там играть и вдруг закричала — занялся подол платьица. Матвей кинулся на голос, а она отскочила к порогу. Покуда искал он ее по хате, натыкаясь на сундуки и скамейки, на ней уж обгорело платье, волосы на голове, вся кожа вздулась пузырем. Не дожила до вечера. Пришла мать со степи — в доме покойник. Не то горевать, не то радоваться, что одним ртом стало меньше. Есть страшная пословица, сложенная в старое время бедняками: хороши ягоды с проборцем, а дети с проморцем… Приходилось Матвею и «Лазаря петь» на ярмарках.
…Говорят: если шахтера привалит породой в забое и спасут его, навсегда остается у него страх перед подземельем. Человек, которому приходилось тонуть, ненавидит потом всю жизнь море. Нет, не осталось у Матвея злобы на машину. Машина была не виновата.
В революцию, когда выбирали ревком, делили кулацкую землю, слепой Матвей ходил по станице как живое напоминание о неоплатных долгах старых хозяев, выступал на собраниях, говорил:
— Мало лишить их земли! Куда-нибудь в море их, на остров, и еды им не давать, пусть сами себя пожирают!..
При советской власти ему, нищему, жене его, иногородней батрачке, и детям дали в казачьей станице пятнадцать десятин земли. С этого он и пошел жить. Раз посеял исполу — отдал в аренду соседям десять десятин за то, что те посеяли и убрали ему остальные пять, потом купил за хлеб лошадь, жена сама с подросшими старшими детьми стала обрабатывать часть надела. Детей у них родилось еще двое. Потом вступили в колхоз.
Когда в соседней станице организовалась МТС, он ходил «осматривать» первые тракторы. На голой площади строили гаражи и мастерские. Были среди рабочих МТС знакомые Матвея — старые машинисты паромолотилок. Они водили его туда, где трактористы обкатывали только что сгруженные с железнодорожных платформ тракторы. Матвей ощупывал новые машины, его подводили к плугам невиданных размеров и тракторным сеялкам. Так же, на ощупь, знакомился он и с комбайнами. И, может быть, никому не были так близки и понятны, как ему, замыслы партии: наводнить станицы машинами, дать их в руки людей, не имевших никогда и простенькой лобогрейки, пустить их всюду по земле, чтоб перепахали они до материка старую жизнь!..
Один сын его стал учителем, старшая дочь — зоотехник. Дети живут при нем, кормят его, одевают. Нужды ни в чем не терпит. А тяжело, скучно старику…
Вот приходит он в бригаду, сидит здесь днями. Бывает, сойдутся на таборе все тракторы, пять тридцатисильных машин, загудят так, что земля дрожит под ними. Можно ли равнодушно слушать их? Видят ребята — сидит старик, посасывает трубку, и на слепом невыразительном лице его нельзя прочесть ни радости, ни печали; и не знают они, что с ним делается в такие минуты. А у него этот гул отдается в самом сердце. Плакал бы и смеялся, если б мог, и шел бы неизвестно куда, обнял бы всю землю, на которой работают эти чудесные машины, и людей, которые сделали их и прислали сюда…
Кончил рассказывать слепой, и дождь перестал.
Степь, омытая бурным летним дождем, — какая красота! Вокруг вагона, стоявшего на широком столбовом шляху, горели холодные огни заката. В одной стороне небо очистилось, там засияло большое красное, уходящее за курганы солнце, в другой — сбились к горизонту, изредка отстреливаясь далекими беззвучными молниями, черные тучи. На мокрой траве, на каменной бабе, выкопанной кем-то из кургана и поставленной у дороги, на окрайках разорванных туч — на всем багряные брызги, кровь солнца. Медные телеграфные провода на столбах, колеблемые ветром, вспыхивают, точно расплавленные. Странный свет, быстро гаснущий, как зарево затухающего пожара, падает на землю. И там, в той стороне, где тучи, — все новое, живое, молодое. Трава зеленая-зеленая; одинокий тополь, выросший из пушинки, занесенной ветром в степь, красуется, словно вырисованный на туче тончайшей кистью, — виден каждый листик, белый, чистый, серебряная роспись на черном бархате.