Евгений Толкачев - Марьина роща
Николай Иванович благосклонно напутствовал адъютантов:
— Идите, идите, юноши, исполняйте свой патриотический долг и передайте мой низкий русский поклон спасителю родины. Эх, когда-то мы с Лавром Георгиевичем… гм… да… — и закашлялся, вспомнив, что никогда не встречался со скромным провинциальным генералом, волей военного случая вознесенным на пост главнокомандующего.
— А вы, Николай Иванович?
Николай Иванович изобразил высшую степень расслабленности:
— Нет уж, куда уж нам уж, старикам! Надо же кому-нибудь, господа, и на службе оставаться. Идите, идите, друзья мои, а мы с капитаном дела будем править.
Когда юноши ушли, Николай Иванович болезненно поежился:
— Что-то мне не того… не то знобит, не то жар… — и уехал. В этот день верный долгу штабс-капитан Уткин был сам себе и начальник, и подчиненный.
…Толпы нарядно одетых людей запрудили вокзальные площади. Буржуазная Москва встречала своих героев. С Петроградского вокзала прибыло правительство. Студенты, учащиеся, истеричные барыньки встретили градом цветов и аплодисментами «первых актеров» — Керенского и Чернова. Стоячий ежик удлинял и без того лошадиное лицо Керенского с оттопыренными ушами и толстоватым носом. Да, премьер был некрасив, но душка, душка! Зато менее знаменитый Чернов, кудрявый, розовый, с чувственными губами и маслянистыми южными глазками, привел в полный восторг многочисленных дам и девиц. Сорванным хриплым голосом Керенский наскоро произнес речь, из которой запомнилось только то, что он, как социалист, будет стоять на страже завоеваний революции.
Будучи адвокатом, Александр Федорович мог произносить речи любой протяженности, в любое время и на любую тему. Правда, были вопросы, которых он касался нежно и лишь в самых крайних случаях. Например, он избегал говорить о своей партийной принадлежности; бывший трудовик, а ныне как будто эсер, он скромно называл себя социалистом, избегая уточнений. Но никто из поклонников и не задавал каверзных вопросов «первому тенору революции».
Чернов бархатным баритоном призвал московских друзей оказать поддержку открывающемуся в древней столице Государственному совещанию и выразил надежду на близкий расцвет нашего великого отечества.
Новым градом цветов и визгливыми «браво!» проводила толпа своих «кумиров». «Кумиры» приветливо улыбались и совсем по-театральному посылали воздушные поцелуи. Это было уже несолидно для министров и правителей государства, но что вы хотите — такой подъем, такие овации…
Площадь перед Александровским (Белорусским) вокзалом заполняла толпа иного состава — представители армий. Здесь были представлены все формы: парадные, повседневные, полевые, гвардейские, армейские, всех родов оружия и званий. Были и дамы, державшиеся гордо, строго, были и солидного вида штатские господа, немного смущенные своим неподтянутым видом среди блестящего офицерства. Они тщетно старались втянуть непристойно большие животы и молодецки выпятить немолодецкие груди, краснели, пыжились и были сами себе противны.
Вот донесся гудок паровоза, и по площади пронеслось:
— Прибыл!
Прошел десяток томительных минут. В подъезде поднялась какая-то возня, нестройной группой вывалились явно вытолкнутые юнкера охраны, и в дверях показалась группа офицеров и юнкеров с поднятыми руками. А на руках у них, растопырившись, в неудобной позе сидел маленький генерал в полевой форме, без фуражки, с коротко остриженным жестким бобриком. На его невыразительном скуластом лице читалась лишь одна мысль: «Уронят, черти!»
Оркестр медно грянул встречу, площадь взяла под козырек и завопила «ура» главковерху.
Городской голова Руднев выступил вперед в сопровождении двух ассистентов и поднес генералу традиционные хлеб-соль. Генерал неумело кланялся и жал руки.
— Видишь, видишь? — шептал Володе знакомый офицер Беляев. — Обрати внимание — символическое единение партий. Хлеб-соль подносит эсер Руднев, хотя какой он к черту эсер? Просто купчина! Рядом с ним толстенький, лысый — Пуришкевич, ну да, тот самый, монархист, убийца Распутина. Слева, тот, с седой шевелюрой, в пенсне — Милюков-Дарданельский. Вот здорово!
В большой военный автомобиль сели генерал и текинцы из его личного конвоя в косматых папахах. За рулем сидел красивый поручик.
— Везет дураку Карзинкину! — прогудел Беляев на ухо Володе. — Теперь целый месяц будет в героях ходить: еще бы главковерха возил! Да что удивляться, наследник миллионов…
Володя дико посмотрел на Беляева. Как можно сейчас думать о каком-то Карзинкине и его миллионах, когда перед тобой историческое событие: только что отбыл «национальный герой», «спаситель отечества»!
«Спасителя отечества», едущего по Тверской, встречали жидкие кучки франтоватой публики, кричавшей «ура» и бросавшей цветы. Мужчины салютовали шляпами, а барыни стыдливо опускали глаза под огненными взорами текинского конвоя. Процессия автомобилей направилась в Кремль. «Национальный герой» первым долгом хотел посетить национальные «святыни». Он отстоял парадною, но краткую службу в Архангельском соборе, чин-чином принял благословение и тут только заметил, что верные его конвойцы, стиснув рукоятки огромных кинжалов, так и простояли все богослужение, не сняв папах. И никто не посмел сказать им, что в русском храме принято обнажать голову. Эта почтительность умилила маленького подозрительного генерала. Он наскоро поболтал тремя пальцами около грудных пуговиц и направился к выходу.
На паперти его встретила депутация от именитого московского купечества, биржевой комитет, гласные Думы. Вперед выступил высокий, в очках, некупеческого вида человек.
— Ваше высокопревосходительство! — сказал он. — От имени московского купечества привет вам в стенах древней столицы. Мы — купцы, а не адвокаты, ваше высокопревосходительство. Наше слово кратко, но веско. Примите сей святой образ. Сим победиши!
Благообразный седобородый купец старинной складки поднес на полотенце большую икону в золотом окладе. Сияние драгоценных камней, матовая белизна жемчуга ударили в узкие генеральские глазки.
— Спасибо, спасибо, — сказал он. — Вы кто?
— Я-с? — спросил седобородый.
— Нет, нет, — бесцеремонно отмахнулся генерал. — Вы… ну, в очках!
— Челноков, ваше высокопревосходительство, бывший градский голова, а ныне…
— Хорошо, хорошо… — прервал генерал и стал рассматривать икону. Вдруг он резко поднял голову и гневно сверкнул глазами: — Почему тут двое? Это что — намек?
Общее смущение сгладил европейского вида мужчина с холеной бородкой:
— Видите ли, Лавр Георгиевич, — спокойно сказал он, — православная церковь чтит двух святых воинов — Фрола и Лавра. По святым канонам их всегда изображают вместе…
— Ах да, — забормотал генерал, — верно, правильно, я знал, но запамятовал. Я плохой богослов, знаете, я солдат… Ваше лицо мне знакомо. Вы кто?
— Рябушинский, ваше высокопревосходительство. Если угодно, могу стать вашим Фролом.
— Моим Фролом?.. Ага, понимаю, понимаю. Очень остроумно… да, да…
Генерал взял под руку председателя Всероссийского промышленного комитета и стал спускаться с паперти.
* * *Купеческая Москва торжественно обставила открытие Государственного совещания. Подтянутые юнкера — московская гвардия — четкими цепями окружили здание Большого театра. Золотое шитье мундиров и бриллианты дам ослепительно сверкали в партере и в ложах. А на сцене происходило символическое единение партий. Министр-социалист меньшевик Церетели крепко жал руку капиталисту Бубликову. Грозно гремел Керенский. Вкрадчиво уговаривал отсутствующих рабочих Скобелев. Как святую икону от Иверской, оберегали бабушку русской революции Брешко-Брешковскую. Главковерх Корнилов оказался плохим оратором. Он говорил скупо и невыразительно, потребовал упразднить всякие комитеты и Советы и тогда ручался за спасение родины.
Рабочая Москва отозвалась на совещание по-своему. Четыреста тысяч рабочих забастовали в этот день. Союз шоферов отказался возить участников совещания. Повара «Метрополя» и официанты крупнейших ресторанов отказались кормить делегатов. Десяток военных автомобилей отвез крупнейших участников совещания в их специальные поезда, все время стоявшие под парами, готовые к отходу. Менее важные «государственные деятели» уныло тащились по притихшим московским улицам.
* * *Черт! И трамваи не ходят. Ну, уж это окончательное безобразие: бастовать в такое время. Плетись теперь пешком через весь город. Не везет, зверски не везет! Точно все сговорились против Сережи Павлушкова. Кончил училище, попал в 55-й запасной полк в Замоскворечье. В свое время подал рапорт о переводе в 85-й полк.
Командир полка вызвал: «Почему просите о переводе?» Сережа чистосердечно объяснил, что Астраханские казармы ближе к его дому. Полковник Какульский презрительно смерил его глазами, разорвал рапорт и сухо сказал: «Никогда не пишите глупостей, прапорщик. Кругом, марш…» Из-за дурацкого упрямства полковника теперь изволь плестись из Замоскворечья… Вообще Сережина жизнь складывается исключительно неудачно. С офицерами полка у него натянутые отношения. А разве он-то виноват, что именно его, неопытного, ничем не замечательного прапорщика, кто-то, почему-то выдвинул в полковой комитет? Как ни брыкался Сережа, как ни отговаривался полным незнанием политики, не помогло. Вольноопределяющийся Штейн уговорил: