Фаина Оржеховская - Всего лишь несколько лет…
— Да тебя сейчас и не возьмут, ты это знаешь.
Андрей недавно перенес атаку ревмокардита.
— Значит, ты думаешь, что я ошибся в тебе? — сказал Миткевич после молчания.
— Нет, не думаю. Но…
— Если хочешь знать, не тот художник, у кого все проходит гладко, а тот, кого чаще всего критикуют.
— Вы это называете критикой?
— Была и критика. Почему ты отказался отвечать? Ведь тебе же предоставили слово. На фронт готов, а тут не решился?
— Кто же услышит?
— Никогда не соглашусь. Двести молодых сердец. Двести восприимчивых умов. Многие не высказывают, но чувствуют. Ну хорошо. Допустим самую крайность. Я готов. Пусть хоть двадцать услышат. Хоть десять. Хоть один.
Глава десятая
ТИХИЙ ЧАС
Вернувшись домой, Андрей зашел на кухню, выпил стакан воды и уселся на табуретку у стола.
— Наших никого дома нет, — сказала няня Агриппина Савеловна. — Чтой-то ты какой зеленый?
— Устал.
Она вскинула на него бледно-голубые глазки.
— Иди себе. Сейчас принесу обед.
— Нет, я посижу здесь. Можно?
Няня стала хлопотать. Ее движения были медленны, но в них сохранилась точность.
Андрей встал, чтобы вымыть руки. Мартовское солнце заливало белую кухню, придавая ей сияющий, праздничный вид.
Когда-то, в детстве, Андрей все время проводил с няней. На старой квартире кухня также выходила на юг. Матери уже не было с ними; Андрей помнил ее смутно. Няня отвела ему на кухне особый уголок, где он играл и лепил, пока она, маленькая, проворная, возилась у плиты и у кухонного стола.
Она приготовляла для него особое тесто. Ни зимний снег (весной он был лучше), ни песок, ни мука с водой не могли удовлетворить Андрея; зато тесто, которое месила для него Агриппина, было чудесным материалом, — слишком густое и упругое, оно не годилось для печений, но очень хорошо лепилось. Руки так и тянулись к нему.
Кто знает, пустила ли бы корни эта первоначальная страсть к лепке, если бы не старания Агриппины. Она никогда не забывала этих добровольных обязанностей и даже перед праздниками, когда было много работы, находила время, чтобы вылепить ком «Андрюшиного» теста… Да и ей было удобно: трудится себе и не мешает.
Позднее, когда для Андрея стали покупать пластилин и глину, которую надо было хранить в прохладном месте, он уже не занимался более на кухне. Новая жена отца, Ада, боялась к тому же, что общение с няней испортит речь Андрея… Ада гордилась пасынком; она пробовала сама заняться его воспитанием и даже думала, что ей это удается.
Потом он стал ходить в Дом пионеров, а с няней виделся все реже…
Она поставила перед ним тарелку с супом.
— Без засыпки, как ты любишь. Как нарочно, булку высушила.
Он поднял глаза. Острые ощущения детства вернулись к нему в эту минуту.
— Няня, помнишь, как я носорога вылепил?
— Как же! Чудище. И сам испугался. Все косился, пришлось убрать.
Агриппина хранила в памяти все события — и крупные, и мелкие, происходившие в семье.
— Ты тогда был такой тихий, покладистый. И не слышно было тебя.
— А теперь разве я буйный?
Она чутка. Еще сегодня, когда он, волнуясь, спешил на собрание, он видел, что и она тревожится. Старалась накормить получше, подала теплый шарф и, вздохнув, сказала:
— Все мечутся, мечутся люди, а жизни-то кот наплакал.
Двадцать лет прожила она в доме, считается членом семьи, а он даже не замечал, живет ли она с ними. Уже много лет почти не разговаривал с ней: по привычке здоровался, по привычке говорил спасибо. А в войну все держится на ней, она их всех выручает.
Агриппина подала второе. Потом подошла к буфету, взглянула в окно.
— Вот сирота бежит. Опоздала, должно быть.
Андрей покраснел.
— Она тебе нравится? — спросил он с деланной небрежностью.
— Хорошая девушка. Сиротка.
— Да ведь у нее теперь есть свой дом.
— Ну, какой уж это дом!
Андрею вспомнилась хозяйка этого дома, ее крашеные волосы и опускающиеся при курении углы губ.
— Побежала, бедняжка, — опять сказала няня.
«Конечно, ей было интересно, но она строга, не то что другая. И не станет ни утешать, ни успокаивать».
И все-таки она пришла.
А он поссорился с Ниной. Вчера после музея и несмотря на свое раскаяние. В музее она несколько раз судорожно зевнула, хотя притворялась, что ей любопытно. А по дороге домой, должно быть озлившись, что пришлось скучать, сказала, скривив губы:
— Все эти революционерки, наверно, были очень примитивные женщины.
— Да? Откуда ты это взяла?
— Во всяком случае, они были некрасивые. Но история пришла им на помощь.
Андрей еще сдерживался:
— Плохо же ты знаешь историю!
И он стал перечислять имена красавиц, которые шли в революцию. Назвал Веру Фигнер, Ларису Рейснер. Имена Зои и Ули Громовой замерли у него на губах.
Глаза Нины смотрели вбок: она соображала, как выпутаться. А он думал о том, что война продолжается, люди гибнут, и чувствовал презрение к себе за то, что его бросает от одной крайности в другую. То какая-то жалость к Нине, то признание ее силы и влечение к ней, то раздражение против нее, почти ненависть. А потом — опять чувство вины. И чем сильнее одно из этих состояний, тем скорее наступает другое.
И его охватило искушение — не в первый раз, но с какой-то небывалой силой — окончательно, навеки освободиться.
— А знаешь: мне скучно с тобой, — выговорил он, чувствуя, Что бледнеет, — скучно до отвращения, до отчаяния. Мне… противно тебя слушать, говорить с тобой!
Он боялся, что она пропустит это мимо ушей, как уже было однажды. Но она остановилась и заговорила низким, театральным голосом:
— Понимаю. Ты вымещаешь на мне свой страх перед завтрашним. Но больше я терпеть не буду. Есть такой человек, которому со мной не скучно…
Она повернулась на каблучках и отошла — тоже театрально, эффектно. Он же чувствовал одну только ненависть.
А сегодня ему стыдно за свою грубость. И тоскливо: никого нет рядом.
Мачеха болтлива, суетлива, хотя и добра. И ей он ничего не скажет про обсуждение. Отцу — тем более; он, конечно, возмутится тем, что было, но не примет его сторону.
— Ты уже взрослый, — вот что он скажет, — должен грудью встречать противников.
Радости становится все меньше. А в детстве она была постоянна и беспричинна. Какой-нибудь пустяк — и уже счастлив.
Андрей мыл руки над раковиной, глядя на текущую воду.
— Няня, можно еще посидеть у тебя?
— Кто же тебя гонит? В кои веки пришел.
Ему вспомнились читанные трогательные рассказы: люди, утомленные жизнью, пусть даже молодые, исповедуются перед няней и просят рассказать сказку или спеть песню. «Мою старую няню пришлите ко мне…»
Он забыл, откуда это. Но теперь такого не бывает. В наше время няни, если они и уцелели где-нибудь в семьях, уже не рассказывают сказок и вообще не играют никакой задушевной роли. Вот Агриппина. Веки у нее опухли, голова слегка дрожит. Прежде чем состряпать обед, бог знает сколько простояла в очереди.
Да и сказки с песнями теперь на нас не действуют.
— Знаешь, няня, вот возьму и вылеплю твои руки!
— Мои-то? Узлищи этакие лепить!
Она посмотрела на свои руки и задумалась.
Что, если заглянуть в окно? Не покажется ли снова она, сирота? Все-таки она пришла сегодня. И как слушала, как смотрела! Она строга, — это отдаляет его. Нет, отдаляет другое. То, что он знает. Это прекрасно. Это как тот пушкинский сладостный, безгрешный сон. Но нельзя, нельзя. Принимать чужое чувство, если не разделяешь его, — это…
А что значит разделять? Ведь чувства разнообразны. И есть что-то облагораживающее в сознании, что тебя любят. Нет, знаешь, Андрей, ты оставь эти мысли. Если тебе нужна музыка, посещай концерты. И потом, разве обязательно встречаться, чтобы… уважать друг друга?
Все-таки она пришла. И хорошо, что он говорил сегодня с Миткевичем.
— Никому теперь не нужно искусство, — в отчаянии твердил Андрей. — Это только придаток, довесок, иллюстрация к господствующим мнениям.
— Вот вздор! Люди не обходятся без искусства.
— Отлично обходятся… суррогатами.
— Значит, мы, художники, в этом виноваты.
— А потом оно совершенно исчезнет. К этому идет.
— И ты обойдешься?
— Меня могут заставить. И я брошу.
— Вот как! Бросишь?
— Ну, не брошу. Стану пробивать головой стену.
— И отлично. И пробьешь.
— Кому сейчас нужны эти силачи-одиночки? Общество хоть кого окрутит!
— Ты общество оставь в покое. За себя отвечай! — распалялся Миткевич. — И ты еще не силач. Человек не рождается сильным.