Илья Лавров - Путешествие в страну детства
А мать уткнулась ему в грудь, едва выговаривает:
— Больно уж я буду о тебе тосковать, Шура!
Он торопливо лезет в карман за папиросами, притворно кашляет.
— Шурка! Новобранец! — кричат из толпы. К нам подбегает Колчак и еще двое каких-то парней. Шура обрадовался им.
— Здорово, рекруты!
— Э, тетя Дуня! Это что за слезы?! — говорит Колчак.
Его тоже призвали. А Васька Князев уже отслужил.
Мать смотрит на ребят с любовью:
— Вы уж помогайте друг другу, держитесь вместе, — говорит она, потрескавшейся ладонью стирая с лица слезы.
Шура выпроваживает нас:
— Чего вы здесь будете мучиться? Идите домой.
Ему хочется, чтобы скорее кончились эти трудные минуты.
Мать снова плачет у него на груди.
— Ну-ну, чего ты… Хватит… — бурчит он себе под нос и неумело целует ее в щеку.
— Ну, смотри, Муромец, чтобы здесь все было в порядке, — он пожимает мне руку. — Ты остаешься вместо меня. — Он молчит, а потом тихо, чтобы не услышала мать, добавляет:
— Маму береги… Помогай ей…
Одетый в рабочую одежду, Шура деловито шагает от нас, как будто уходит на работу.
Алеха-парикмахер
Когда по всей стране газеты и радио зашумели о Кузнецкстрое, Василий Князев уговорил Алексея ехать на стройку металлургического комбината и города.
Мы повторяли стихи Маяковского:
Я знаю —
город
будет,
я знаю —
саду
цвесть,
когда
такие люди
в стране
в советской
есть!
Можно было работать и дома, Новосибирск тоже зашумел на всю страну, рабочие руки стали нарасхват. Но Алешке хотелось на волю, в самостоятельную жизнь.
Я завидовал, читая его письма о разных подвигах комсомольской братвы.
Однажды осенью, к моей великой радости, в школе объявили карантин. Мать воспользовалась этим и послала меня к Алексею. Она беспокоилась, хотела узнать, не пьет ли он, не хулиганит, не сбился ли с пути. Уж очень горячий парень, в любой момент может сорваться…
Жилось тогда трудно. Магазины опустели, хлеб выдавался по карточкам, все вздорожало. Из края в край, из города в город заметались люди в поисках сытой жизни. С юга ехали в Сибирь, из Сибири перли на юг, тратили последние деньги, а потом возвращались на старые места. «Везде одна собака», — говорил отец.
Одни торопились на стройки, другие бежали со строек. Сидели на вокзалах неделями, в переполненных вагонах ехали и сидя, и стоя…
Толпа смяла проводника общего вагона. Через головы летят чемоданы, передают детей, хрипло кричат, ругаются, хватают друг друга за грудки.
Я прижимаю к себе чемодан, боясь потерять его. Наконец меня вталкивают в тамбур.
В вагоне кричат ребятишки, то и дело пробираются в тесноте женщины с пеленками, у окон курят мужчины в незаправленных в брюки рубахах, пьяный, толстогубый парень играет на баяне «Златые горы». Степенно сидят, не торопясь разговаривая о жизни, вятские лесорубы в лаптях, курские и орловские печники, смоленские каменщики, сибиряки в броднях.
Компания молодежи, поставив чемодан на попа, а другой положив на него, шлепает замусоленными картами, зычно хохочет.
Мальчишка с открытым ртом тащит на засаленной бумаге груду яичной скорлупы и огрызки соленых огурцов.
Кое-где на полках виднеются топоры, обвернутые мешками пилы и даже лопаты.
Все эти шумящие, неказистые мужики и бабы едут на Кузнецкстрой…
За сутки пути я многое узнал о нем. На стройке уже работает более ста тысяч человек, а нужны все двести. И кто только не съехался туда: коммунисты и комсомольцы, энтузиасты и горячие мечтатели, отчаянные старики и степенные крестьяне в зипунах, рвачи и летуны, высланные попы и кулаки.
Одни приехали увлеченные героизмом, желанием строить, другие — нажиться, третьих привезли под конвоем…
Я подолгу смотрю в окно.
А там, за окном, разметав тепло, погасив сияние, разбойная осень обдирает, грабит зябко дрожащие, трепещущие березовые леса, осиновые рощи… Над косогорами, над бурыми низинами, кувыркаясь, несутся желтые, сизые, багряные лохмотья.
Пронзительный ветер выплескивает лужи, хмурый дождь косо летит на пустынные, сжатые поля, на вязкие, безлюдные дороги. Между стогами текут белесые туманы, в овражках, в лиловой голизне кустов клубится синеватая дымка. Черные косматые тучи во все небо катятся бог весть куда. Над взбаламученной, петляющей речонкой мечется, гнется в три погибели исхлестанное ветром единственное деревце в желтых обрывках.
Кузнецкстрой встречает дождем пополам со снежной крупой.
Вагоны и платформы забили все пути. Рабочие прямо в грязь сгружают доски, бревна, какие-то станки, трубы.
С чемоданом на плече я иду искать комсомольский барак номер восемь.
Тучи клубятся, точно небо извергает их. Снежная крупа трещит по чемодану, осыпает мои плечи, грудь. С кепки течет за воротник, по лицу бегут струйки, дождь сыплется в рукав поднятой руки, которая держит чемодан на плече.
Город меня ошеломляет. Стройка походит на огромный лагерь. На много километров тянутся ямы, котлованы, насыпи, груды гальки, извести, песка и кирпичей. Возвышаются штабеля бревен, свежих белых досок, виднеются тачки, вагонетки. Стучат молотки, топоры, вжикают пилы — люди строят бараки, осыпая землю опилками и щепками.
Там, где еще два года назад шуршали непролазные кустарники и мальчишки удили в речке окуней, там начал расти город.
Земля разворочена. Громыхая, двигаются грузовики, вагонетки, паровозы, таратайки, конные подводы. Я вижу землянки и бараки, даже попадаются большие палатки. Между ними прочертилась уже целая улица кирпичных многоэтажных домов. Такие дома всюду маячат среди бараков и землянок. И сами бараки образовали улицы. Вдали дымятся высокие трубы. Из тумана дождя чернеют домна и коксовые батареи, знакомые мне по снимкам в газетах.
Так вот она какая, эта знаменитая стройка!
Я останавливаюсь возле дома, огороженного забором. На лесах снуют люди, по скрипящим, зыбким подмосткам женщины тащат на носилках кирпичи, мужчины таскают их на «козах» за спиной или вкатывают на тачках. Раздаются крики, звон металла, вспыхивают зеленые огни электросварки.
Лошади, стараясь выдрать из грязи телеги и фуры с гравием, с кирпичами, вытягивают шеи, чуть не касаясь мордами земли, рвутся из хомутов, дышат с хрипом, раздувая взмокшие бока.
Небритые, с багровыми лицами мужики полосуют их бичами, сипло орут на них. Лошади приседают, ошалело взбрасываются, пытаясь встать на дыбы, и снова кидаются вперед. Под хомутами, шлеями — густая пена. Мужики упираются сзади в телеги.
Яростно, с воем буксуют грузовики, выбрасывая клубы дыма и снопы грязных брызг.
Я прыгаю с доски на доску, с кирпича на кирпич. Глина тестом липнет к сапогам, чуть не сдергивает их с ног. Пальто мое намокло, разбухло.
На стенах кирпичных домов я читаю лозунги, написанные известкой: «Построим социализм!», «Все на субботник!», «Позор летунам и лодырям!», «Привет энтузиастам и ударникам!». Буквы большущие, неровные.
С трудом отыскиваю нужный мне барак. Возле него торчит уборная с оторванными дверями.
Длинный барак встречает запахом сырости и карболки. Его заполняют топчаны с соломенными тюфяками. В сумраке я вижу три железных печки. Их трубы тянутся над проходом между топчанами, изгибаются, уходят в потолок.
У стены длинный стол из трех досок, у стола — скамья. На гвоздях, вколоченных в дощатые, побеленные стены, висят куртки, пиджаки, полотенца. На шнурах опускается несколько лампочек.
В небольшие окошки, усеянные дрожащими дождинками, свет проникает скудно.
— Ты чего сюда приперся?! Звали тебя сюда?! Ты чего здесь, падла, вынюхиваешь?! — раздается вдруг пронзительный крик за моей спиной.
Вздрогнув, я оглядываюсь. При входе отгорожена дощатой переборкой комнатка. В дверях ее стоит, с веником в руках, женщина в стареньком полушубке, в мужских брюках, в сапогах. Ее худое острое лицо с острым носом, с острым подбородком и с острыми ярко-черными глазами — злое. Мне кажется, что она сейчас бросится на меня. Я, чуть не заикаясь, объясняю ей, к кому приехал. Женщина увидела на полу чемодан, и лицо ее смягчилось:
— Тут шпаны полно крутится. Вчера вот недоглядела и сперли со стены пиджак, — объясняет она неприветливую встречу. — Раздевайся, садись к печке, сушись. Вон топчан Алехи-парикмахера!
Оказывается, Алексей был не только землекопом, но еще стриг и брил всю бригаду.
С радостью я вижу на стене родную гитару из таинственного дерева «птичий глаз».
Я снимаю сырое пальто, вешаю на стену, сажусь возле печки, раскаленной докрасна. Женщина сует в нее щепки — остатки от дверей уборной.