Михаил Алексеев - Ивушка неплакучая
— Украли!
И тотчас же тяжкий груз нечеловеческой усталости обрушился на них, ноги сделались вдруг чужими, непослушными. Обе сразу рухнули наземь. И верно, расплакались бы от жгучей, злой обиды, кабы не эта отупляющая усталость.
— Кто бы это мог, а? — спросила Феня спокойно, как о чем-то малозначащем для них. — Как у него поднялась рука? — и усмехнулась с горьким безразличием. Погрызла какую-то болотную травинку, медленно поднялась, так же медлепно взвалила на плечо бредень, сказала уже на ходу, не оглядываясь, скорее же всего боясь оглянуться на подругу: — Пойдем, Настя. Слава богу, накормили бригаду…
13
Гонимые огненной волной и грохотом войны, с запада на восток уходили не только люди, но и звери. Уже в самом конце сорок первого года в лесостепных краях Поволжья объявились лоси, которых с давних-предавних пор никто не видывал тут. Теперь они напрочно поселились по обоим берегам Волги и в короткий срок пообвыкли настолько, что запросто средь бела дня семьями выходили к стогам, раскиданным по лугам и балкам. Согласно охотничьим теориям, волки должны были бы держаться подальше от здешних мест, но на то они и охотничьи, эти теории, чтобы решительно не находить своего подтверждения на практике. Волки поначалу, может, и напугались пришлых невесть откуда лесных великанов, но ненадолго. Скорее всего, они, волки и лоси, заключили нечто вроде пакта о взаимном ненападении, потому что ни единого лосиного теленка, задранного бирюками, даже всевидящее око Архипа Архиповича Колымаги нигде не могло заприметить, зато останки домашней крестьянской живности попадались леснику на каждом Шагу.
Волки-беженцы, изгнанные из обжитых ими западных окраин страны, эвакуировались сюда в таком множестве и были столь голодны и свирепы, что стали бедствием не только для крестьянских дворов, но и для своих собратьев — аборигенов здешних мест. Эти последние не пожелали приютить изгнанников, встретили их крайне враждебно. С вечера и до утра, а то и днем, совсем не на самых дальних от селений лесных полянах или же прямо на поле, в виду у работающих там и замирающих в страхе женщин, вскипали яростные волчьи драки. Оттуда доносились визгливый вой, захлебывающийся, задыхающийся хрип и рык, костяной лязг клыков. Редкие собаки, чудом ускользнувшие от волчьих зубов, слыша и чуя такое, просовывали меж задних ног и прижимали к тощему, поджарому брюху хвосты и жалобно поскуливали у дверей, просясь в избу, под защиту хозяев.
Так продолжалось много дней и ночей, потом бои внезапно прекратились. Что уж там случилось — договорились ли вожаки стай промеж собою, поделив землю на участки, уступила ли побежденная сторона и подалась в иные края, разошлись ли миром, не в силах одолеть друг друга, — но в лесу и в степи все вдруг смолкло. Люди решили было, что звери ушли. Утратив на какое-то время бдительность, женщины вновь стали выводить телят, поросят и коз на лужайку против своего дома и ставить их там на прикол. Не знали завидовцы, что волки, оставив в покое друг друга, со всей накопившейся в них злостью, подогреваемой голодом, переключатся на их подворья. Не встречая отпора — на все Завидово было одно ружье, но и оно настолько проржавело, что нельзя было даже взвести курка, — волки до того обнаглели, что не ждали, как прежде, ночи для своих разбойных операций, а совершали их средь бела дня, так что, возвратись к вечеру с колхозных полей, многие хозяйки находили у тех приколов либо одну истерзанную, вывалянную в пыли шкуру скотины, либо в придачу к шкуре еще и рога, либо не находили и этого, поскольку живность была такой, что зверь легко ее вскидывал на свою бирючью спину, утаскивал в лесную глухомань, где ожидающий такого случая многочисленный выводок спокойно доедал добычу.
Глубокие старики, бывшие охотники, пропуская мимо ослабевших своих ушей бабьи вопли и причитания, дивовались волчьей лихости и наглости, клялись и божились, что такого еще отродясь не видывали, хоть и были свидетелями на своем долгом веку всяких чудес и напастей, и что, будь они годков этак на сорок помоложе, они б нашли управу на этих серых разбойников; при том не забывали помянуть не самым ласковым словом лесника, коему пора бы уж организовать волчью облаву, а еще прежде того — прийти к ним, старикам, да посоветоваться, как ее подготовить и провести, потому что без их совета ничегошеньки у него, Колымаги, из такой затеи не получится: пошумит, попугает зверя, обозлит его еще пуще, на том дело и кончится.
Старики вспоминали свою далекую молодость и вдосталь, прямо-таки всласть, хвастались былой своей удалью. Одна охотничья история удивительнее и умопомрачительнее другой были рассказываемы в те дни, и маленькие мальчишки, единственные слушатели дедов, с замиранием сердца внимали им, глухие к причитаниям матери над шкурой Зорьки или Звездочки, для которой в двухведерном чугуне грелось еще в печке пойло, — что им, неразумным ребятишкам, с того, что могут завтра положить зубы на полку, ибо кусать будет нечего?
На селе, то в одном, то в другом его конце, только и слышалось переполошенное, бабье:
— Ату, ату его! Люди добрые, да что же это! Караул! Ярчонку прямо со двора унес! Батюшки, напасть-то какая! О господи!
Поутру, собравшись у пруда, на выгоне, куда сгоняли коров в стадо, женщины подводили печальные итоги. У той последнюю овцу зарезал волк, у этой — козленка, у третьей — теленка, у четвертой — кабанчика, у пятой — до собачонки добрался, не побрезговал вонючим щенком.
— Что же делать будем, бабы? Пропадем совсем! Облаву бы… И чего глядят мужики?..
— Где ты их, Дашуха, видела, мужиков? Одни старики во главе с дядей Колей остались да ребятишки малые.
— Сами пойдем.
— А ружья где возьмешь?
— Они нам ни к чему. Поорем хоть, покричим, мальчишек позовем с собой — глядишь, распугаем, убегут, можа, куда волки…
Феня и ее подруги, вновь помышляя о рыбной ловле, не знали, что в селе уже вовсю шла подготовка к облаве на волков. В нее включился и председатель, поскольку от них было певтерпеж и колхозным дворам, за которые оп, дядя Коля, нес теперь, как сам любил говорить, всю полноту ответственности. Единственное ружье, которое оказалось на чердаке у Апреля, было доставлено председателю, и тот всю ночь купал его в керосине; жена дяди Коли, добрая и работящая бабушка Орина, катала на сковороде дробь, нарубленную хозяином из толстой проволоки. Пока ружье отмокало в керосине, сам дядя Коля не терял времени попусту: снаряжал патроны, тщательно отсыпая порох из ладони большим наперстком; на столе были припасены прокопченные гильзы, старые, порванные газеты для пыжа. А к утру, выйдя на крыльцо, он вертел уже в своих руках двустволку, переламывал ее на шарнире, прищурясь, ласково глядел в стволы, потом раз за разом взводил и спускал курки, радуясь звонким и сочным их щелчкам. Не терпелось ему бабахнуть сразу из двух стволов и подивить этим честной народ, но превозмог это желание — патронов было в обрез. А у Архипа Колымаги разве выпросишь? Ему летошнего снегу и то жалко! Да и калибр у его ружья, кажись, двенадцатый, а не шестнадцатый, как вот у этого… Дядя Коля еще раз собрал морщинки у глаз, еще посмотрел в стволы и только уж потом, удовлетворенно хмыкнув, сказав невнятно «ишь ты!», вернулся в избу и молча присел за стол, у которого что-то там мудрила старуха.
Тем временем у избы Угрюмовых накапливалась ребятня, вооруженная сторожевыми колотушками, самодельными трещотками, железными прутьями и просто дубинами или палками. Судя по воинственному виду Павлика, оп был у них предводителем. Он переходил от одного парнишки к другому, проверял снаряжение, некоторым подолгу заглядывал в глаза, пытаясь определить, сколь высок боевой дух дружинника. Сам полководец вооружился железной палкой — занозой от ярма, — палка эта висела у него по левую сторону и должна была изображать кавалерийскую саблю. Уверенный, что его оружие выглядит наиболее эффектно, Павлик был явно обескуражен, пожалуй, даже сражен, когда к его войску присоединился еще один активный штык — верный его дружок Миша Тверсков. Активный штык — в самом прямом смысле, ибо в Мишкиных руках оказался настоящий трехгранный штык от русской трехлинейки, и бессмысленно было бы пытать Мишку, где он раздобыл такое чудо; он и под угрозой расправы не открыл бы такой великой тайны, как не открыл бы ее и сам Павлик, будь он на Мишкином месте. Теперь ему надо было собрать всю угрюмовскую выдержку, чтобы скрыть от Мишки и от других мальчишек острую зависть, каковая пронзила его, кажется, насквозь. Прикусив зачем-то нижнюю губу, Павлик елико возможно небрежнее махнул приятелю рукой: становись, мол, в строй, нечего прохлаждаться!
Женщины собирались у правления. Они не стали выделять руководителя из своей среды, попросили Апреля покомандовать ими, как-никак мужик, огородный бригадир к тому же. Вооружение их было хоть и простое, но зато привычное для бабьих рук: мотыги, вилы, грабли, косы, и у некоторых даже тяпки, какими по осени шинкуют капусту, иные прихватили старые, прохудившиеся противни и железные черпаки, которыми, по-видимому, собирались колотить по тем противням и производить таким образом побольше шуму в лесу, а одна принесла железный, изъеденный ржавчиной таз. Словом, бабы го-; товы были всерьез сразиться с волками и ждали лишь I команды о выступлении, нетерпеливо поглядывали в окно, за которым в конторе дядя Коля подписывал наряды. Вызволенная из небытия двустволка висела у него за спиной и молчаливо целилась в прокопченный потолок. Апрель стоял рядом и собирался что-то сказать председателю, но пока из деликатности молчал, не хотел отрывать главу артели от серьезного занятия. Заговорил лишь тогда, когда дядя Коля, подышав на казенную печать, прицелившись, звонко пришлепнул какую-то очень важную бумагу. Женщины не слышали голоса Апреля, но до-