Иван Уханов - Играл духовой оркестр...
— Человек ждет, а ты храпишь себе, — не ругаючи заметила Власовна. — А с крышей-то чего думаешь, как?..
— Насчет храпа ты брось, маманя. Чего нет, того нет. А крышу утречком завтра домалюю. Сейчас где ж? У меня не десять рук. Вот дают, а? — озорно тряхнул головой зятек. — Хоть разорвись, а на всех не угодишь. Верно, Федь? Разорвись надвое — скажут: а что не начетверо? Пошли.
— Раствор надо делать. На потолок. Воды б привезти, — сказал Фролов.
— Бу сделано! — лихо козырнул зятек и через старые сени выбежал во двор, к лошади.
Фролов насыпал в корыто известь, песок и в ожидании воды ходил по двору. Он хотел и не осмеливался заглянуть в старую избу. Ему казалось, что там он опять встретит войну, она предстанет перед ним фотографиями и вещами убитых, тишиной пустынных комнат. Дверь была распахнута. С чугунами и кастрюлями туда-сюда носилась Власовна.
— Чего же не заходите? — сказала она, заметив его нерешительность. — Тута мы и поживали с дедом. Почитай, с самой свадебки нашей и пононе. Ничего избенка, ешшо можно бы пожить, да сыра, углы просели…
Фролов переступил порог и осмотрелся: в прихожей — русская печь, высокие полати, за фанерной перегородкой, в горнице — узкая голландка, пол из широких некрашеных досок, пузато провис потолок. Из голых стен кое-где сиротливо торчат гвозди, с обрывками медной проволоки и шпагата — что-то висело на них.
— На тою неделю в новую избу норовим отсюдова… Я тут загодя поснимала все, собрала. Дед-то уж в новой ночует, а я ешшо тута. Не могу покинуть этаю избенку, прости ты меня господи. На сердце такая жалость, ровно корову на бойню свожу. — Власовна часто заморгала тусклыми глазами. — Рушить избу пока не будем, заместо кладовки послужит.
Она вышла, оставив дверь открытой. И этот пустой, зияющий проем двери, поглотивший ее, вдруг показался: Фролову темным экраном, с которого исчезла Власовна и сейчас покажется вновь. Когда-то здесь мельтешили ее дети, на уровне дверной скобы мелькали их вихрастые мальчишечьи головки, затем они подрастали, один за другим уходили на фронт, и каждый из них, ступая на порог, небось пригибался, не вмещаясь в этот темный прямоугольник двери…
Фролов глядел на порог. Потемневшая дубовая тесина, посредине ее глубокая ложбинка, выструганная временем, тысячами прикосновений подошв. Порог был стерт и отполирован, как старое воловье ярмо. Многое видел и знал этот порог. Он слышал ночной шепот и любовь юных Власовны и Захарыча, тонкие крики новорожденных — Прохора, Алексея, Павла, Александра и Маши, он ощущал на себе нежное тепло голозадых малышей, затем легкую поступь их юношеского шага, которым они однажды прощально переступили его. Вместо сыновей слетелись в дом похоронки.
На пустой стене висели старинные часы, с медными, как пушечные гильзы, гирями на цепочках. Маятник медленно и задумчиво отстукивал время.
— Тридцать годов без ремонту ходют. — Власовна потянула за цепочку, гири поплыли вверх. — Ешшо до войны старик возил в город остеклить. Павлуша, покойник, рогатку прятал за часы. Полез и столкнул ненароком. Остеклили, и вот стукают.
— Павлуша не вернулся?.. — вылетел у Фролова ненужный вопрос.
— Все там остались, полегли. — Власовна вздохнула. — Прохор с Алексеем — под Москвой, Александр — под Орлом, а Павлуша-то под самой Германией. Меньшой был. Думали, без него управются, очередь не дойдет. Дошла…
Во дворе раздался легкий ребячий голос зятька. Фролов шагнул к двери, как бы уходя от прошлого, от войны, оставляя их в старой избе.
Над плетнем показалась голова Сережи.
— Дядь Федь, вас дедушка Антон давно ждет около кирпичей. Еле нашел я вас.
Сережа пропал, а потом появился в дверях нового дома. Разочарованно оглядел забрызганные алебастром пол и стены.
— Штукатурите? А обелиск… не будете строить? — спросил он.
Фролов погладил Сережу по голове и, помолчав, произнес:
— Скажи дедушке Антону, пусть не ждет меня… И кирпич нам не скоро понадобится.
Когда приготовили раствор и Фролов начал штукатурить, Сережа напросился в помощники. Фролов дал ему мастерок и выделил уголочек. Сережа, подражая ему, стал набрасывать на стену раствор, вскоре измазался весь, лоб и веснушчатый нос заблестели от пота.
— Вот дает, а! — весело поощрял его зятек. — Федь, может, нам уйти, а Сергей один тут сладит?
Неумелые, но старательные движения Сережи, его звонкий голосок, вопросы и рассказы сразу обо всем забавляли Фролова, роднили с жизнью этого смышленого доброго мальчишки и всем окружающим эту жизнь. Сережа как бы связывал мысли Фролова о Татьяне Сергеевне, Антоне Шукшанове, Архиповне, Кольке, о всех людях деревни, перед которыми он, Фролов, со вчерашнего вечера почувствовал себя в каком-то долгу.
Сейчас он работал жадно. Штукатурил с такой напряженной тщательностью, словно каждое его движение было новым важным шагом к выполнению этого долга, как будто каждой ровно и любовно оштукатуренной частью стены он метр за метром добывал себе что-то утраченное…
Работу кончили еще засветло, хотя вечер пришел рано. В доме сразу как-то посерело, будто на всех окнах опустили шторы. Фролов вышел во двор. Рыхлые тучи густо залепили синеву, кое-где она нарядно проглядывала, но тут же замазывалась серым, скучным. Посвежел, усилился ветер.
— Дождик просится. — К Фролову подошел Ушаков. — Денька на два-три зарядит теперичи. Слава богу, с главным управились мы.
Фролов вымыл в ведре руки, стряхнул с брюк сухие белые крошки раствора и подал старику руку:
— Ну, я пошел. До свидания…
— Чего! — испугался старик. — Нет и нет. Вы уж не обижайте нас. Поужинаем, а там как желаете.
— Даже и не думай, — вскочил сидящий на крыльце зятек. — Я те, Федь, напрямик скажу…
И посыпались ласковые слова, но Фролов был непреклонен, он сказал, что его ждут и какой же прок опаздывать, людей подводить. Заслышав это, Кирилл Захарович виновато смолк: задержали человека на день да еще норовим.
— Вот он где? А мы думаем, куда наш скульптор запропастился?
Во двор вошли Трофимыч и Егор Кузьмич.
— Ба, да у них здесь настоящая стройка! — все тем же бодрым голосом произнес Трофимыч. — Ну, покажи, покажи, Кирилл Захарыч, новую хату…
Ушаков повел председателя и бухгалтера в дом, зятек увязался следом. Фролов и Сережа остались во дворе. Мужчины вскоре вернулись.
— Молодцы! — сказал Егор Кузьмич, подходя к Фролову, и как-то извинительно улыбнулся. — Только не подумайте… Об Ушаковых мы помним, не забываем. Вот еще неделька, другая… с хлебом закончим, люди освободятся. Что надо — поможем. А вам, Федор Васильевич, спасибо.
Председатель повернулся к Ушакову, тот встретил его взгляд и торопливо забасил:
— Уж такое спасибо… Где бы ту бригаду искать?
— Найдем… Рановато мы ей расчет выдали. — Трофимыч виновато покачал головой.
Разговаривая, они потихоньку вышли на улицу. Ушаков и зятек незаметно отстали.
— Это хорошо, хорошо, — шагая плечо о плечо с Фроловым, будто для себя повторял Трофимыч. В его взгляде и голосе было что-то новое для Фролова — уважительное, поощряющее. — Новый дом Ушаковых сто девяносто третий по счету, а всего в деревне двести дворов…
Однако в глазах Трофимыча мелькал какой-то далекий от этого разговора вопрос. Особенно это было заметно в паузе, когда бухгалтер и председатель, переглядываясь, напряженно и выжидательно замолкали, словно готовясь следующую фразу начать именно этим вопросом.
Около клуба, когда Фролову надо было свернуть к дому Архиповны, Егор Кузьмич, больше молчавший в разговоре, сказал:
— Тут слух прошел, Федор Васильевич, что вы сына Архиповны, Ивана Березова, знали, на фронте встречались… Что, правда?
— Да, — кивнул Фролов и смолк, не зная, что рассказать о Березове, чего ждут от него председатель и бухгалтер. — При мне погиб Иван. Под Берлином это было. Есть там сосновый бор Штерн…
— Это, кажется, южнее Берлина. Да?.. Вот, вот, — припоминал Трофимыч. — Наша седьмая танковая бригада как раз утюжила те курортные места.
— Ого, да вы никак оба в Берлине побывали, — ревниво заметил Егор Кузьмич.
— Нет, Берлин я видел только издали. Меня тяжело ранило в том бою, когда погиб Березов.
— И мне малость не повезло, — соучастливо подхватил Трофимыч. — Наш танк подорвали в полуверсте от рейхстага. Конца войны я тоже не видел. Так шлепнуло, что три месяца в госпитале в себя приходил, да и поныне еще не совсем очухался.
— Это и видно. Не мужик ты, Трофимыч, — кипяток, — улыбнулся председатель, на его шее, вытянувшейся из воротника рубашки, закраснел рубец старого ожога. Фролову сейчас же вспомнились слова Архиповны: «На Егоре Кузьмиче и живого места нету… А спина-то ровно старый зипун в заплатах… из чужой, слышь, кожи».