Виктор Финк - Иностранный легион
Мы пили вино, слушали граммофон и громко смеялись.
Кончился ли бой на кладбище, мы не знали, и это было нам безразлично.
Стуча подковами по мостовой, прошла линейная пехота. Солдаты размыкали ряды, чтобы обойти убитых, валявшихся посреди дороги, и с изумлением оборачивались в ту сторону, где играл граммофон.
Лум-Лум высунулся в окно.
— Ребята! — кричал он. — Приходите потом к нам потанцевать, у кого будут ноги!..
Лум-Лум валял дурака.
— О, поверьте, достойный Самовар, — сказал он мне, — я глубоко сожалею в этот час, что вы не бабенка. Иначе на сей постели я воздал бы вам почести, достойные этого ранга.
Мы веселились. В ход пошла четвертая бутылка поммери. Мы вспомнили о капитане.
— Выпьем за его здоровье! Он был дорог всей роте.
Мы почтили память капитана вставаньем, чокнулись и поставили новую пластинку. Это было «Аргентинское танго».
— А ведь он помер без причастия, наш капитан, — сказал я.
Лум-Лум рассмеялся.
— Верно! Было бы у него время, он бы, несомненно, позвал аббата, чтоб исповедаться и причаститься. Такие любят причащаться.
— Подумаешь, — сказал я, — что тут любить?!
— А как же! Человек всю жизнь таскал с собой поганую душу. Думаешь, он не знал, что у него душонка поганая? Знал. Но он ее любил, он бы ни за что не обменял ее на лучшую. А когда горнист играет околевание, такому типу становится страшно, он боится, что на том свете его будут жарить на сале за такую душонку. Он хочет отдать ее на хранение господину аббату, вообще отделаться от нее… Только не удалось это нашему капитану, Самовар, мы его и здесь неплохо зажарили…
Мне пришла в голову одна подробность.
— Лум-Лум! — сказал я. — Если не вся рота перебита, то люди могут заинтересоваться, почему это пуля с кладбища забралась капитану в коробочку через затылок, вместо того чтобы пройти через лоб. И как раз когда, кроме нас с тобой, там никого не было! А? Твое мнение?
Лум-Лум помолчал. Мой вопрос озадачил его.
— Значит, Самовар, по-твоему, надо пойти на всякий случай пробить ему лобик? — спросил он.
Пластинка вертелась на граммофоне. Мы не дослушали ее, взяли оружие и пошли в сторону кладбища.
Капитан Персье лежал на прежнем месте. Но сделать с ним то, что мы задумали, уже нельзя было: шагах в десяти выстраивались остатки марокканского батальона. Войска, взявшие позицию с бою, передали ее линейной пехоте, а сами уходили назад, в тыл.
Нас сразу потянуло подальше от этого места. Мы точно забыли, зачем пришли. Мы сказали марокканскому сержанту, что потеряли свою часть, и он позволил нам стать в ряды.
Марокканцы покачивались, как пьяные, и не узнавали друг друга. Никого не удивило, что и мы еле держимся на ногах: все были пьяны от шума, от исступления, от вони.
Нас увели в деревню, где была база колониальной дивизии. Здесь мы с Лум-Лумом встретили знакомого легионера Поджи из четвертой роты.
— Сегодня, старики, будет хорошо насчет жранья, — весело сообщил Поджи. — Сегодня жранья дадут богато, потому что многие не сядут за стол. Идем к арабам! Они уже варят кус-кус.
Мы вошли во двор, где толпились тюркосы. Люди сидели вокруг костра в нетерпеливом ожидании. Они смотрели, как работает повар. Гнусавые арабские флейты, всхлипывая, пели о тех, кто под знаменем Магомета и его дочери Фатьмы погиб на поле брани от руки неверных. Страна вечной услады будет обиталищем этих избранных. Там будут они есть кус-кус и мешуи. Гурии будут служить им.
Приторный запах вареной баранины подымался над котлом. Повар, голый по пояс, швырял в свое варево пригоршни чесноку и перца и целые веники лаврового листа. Он деловито помешивал в котле огромной ложкой и выплескивал накипь. В лихорадочном огне костра его тело отливало бронзой. Голова у повара была побрита, лишь клочок волос оставил правоверный в честь пророка.
Уже было совсем темно, когда мы стали есть жирный и пряный суп и разрывать руками громадные куски мяса. Мы ели с тем же азартом, с каким утром убивали. Все неизрасходованные остатки сил были обращены на поглощение пищи. В котле лежал рацион живых и паек убитых. Мы съели все.
Ослабевшие и пьяные, мы стали отваливаться от котла, лишь когда еда была вся истреблена.
Мы лежали на траве — Лум-Лум, я, Поджи из четвертой роты и трое арабов.
— О слава баранины! О добродетель еды! О красота туго набитого брюха! — тяжело дыша, бормотал Лум-Лум. — Если я умру сегодня ночью, Самовар, напиши на моей могиле: «Он умер, хорошо поев». Благодарю тебя заранее.
Нас окутывала темная ночь. Над нами расстилалось небо, полное звезд. Было покойно. Хотелось быть маленьким мальчиком, хотелось видеть маму.
— Ты убивал сегодня глупо, Самовар! — сказал Лум-Лум. — Ты действовал как мальчуган, который забрался в чужой сад за персиками и со страху хватает гнилые вместо хороших. Сразу видно дурака и студента.
— Ну вот! — обиделся я. — А ты? Ты много их наубивал?
— Одного! Мое ружье чисто сегодня, почти как церковное пение! — ответил Лум-Лум.
— Кстати, — шепнул я, — он так и остался с дыркой в затылке…
— Черт с ним, старик! Черт с ним! — ответил Лум- Лум после мимолетного раздумья. — Я тебе вообще давно хочу сказать кое-что.
Он объяснился лишь после паузы:
— Мне больше неохота воевать… Понял ты меня? Надоело! Просто надоело! Интересно?
Что-то щемяще грустное было в его глазах.
Я даже испугался. Весь день мы провели в исступлении. Мы кричали, выли, швыряли камни и гранаты, мы убивали, мы убили капитана, мы играли на граммофоне и напились, и горланили песни, мы нажрались у арабов, — мы прожили весь день в полном забвении самих себя. Блеск грусти в глазах Лум-Лума внезапно вернул мне всю полноту человеческого сознания. Это было невыносимо, и я пытался отделаться.
— Что же это, мсье Лум-Лум, — сказал я, — если с нами больше нет нашего доброго, незабвенного капитана, то, по-вашему, уже и воевать не надо?! Значит, если бы в церкви не оказалось кюре, то уже не надо и богу молиться? Так ли я вас понял, мсье?
Я говорил в том же шутовском тоне, какого мы держались весь этот страшный день, потому что шутовство заглушало голос рассудка, и это спасало нас.
Но этого тона Лум-Лум больше не принимал.
— Верно, — все так же грустно ответил он, — не стоит молиться этому богу. Я давно к нему присматриваюсь. Пусть его переведут на скотобойню и пусть ему бараны молятся…
Я отвернулся.
2Один за другим возвращались с передовой батальоны, участвовавшие в атаке. Однообразный топот ног усыплял.
— Однако, — сказал я, — где все-таки наши?
— Да! — подхватил Поджи. — Где ваши? Неужели все перебиты и некому возвращаться? Это было бы самое удачное для нас, мои красавцы! Я представляю себе рожу вашего капитана, когда он узнает, что вы оставили поле битвы и пошли к арабам лопать кус-кус! С капитаном Персье шутки плохи.
— Ерунда! — равнодушно возразил Лум-Лум. — Нам с Самоваром капитан Персье слова не скажет. Мы с ним в самых лучших отношениях.
— Капитан Персье?! — воскликнул Поджи. — Не верю! Не тот человек. Скажу откровенно, у нас, в четвертой роте, ему бы давно проветрили кишки. При первом удобном случае. Клянусь тебе в этом, рюско!
— Что-о? Как это можно убивать своих командиров? — строго сказал Лум-Лум. — Выпускать этак вот на ветер офицерские кишки или, как хвалятся некоторые, стрелять офицерам в затылок во время атаки? Это черт знает что! Это прямо черт знает что!..
Ирония, звучавшая в голосе Лум-Лума, не доходила до Поджи.
— Я тебе так скажу, Лум-Лум, — серьезно возразил он. — Я тебе скажу насчет кишок и затылка, что я не хирург. Но я считаю, что если тип стоит у тебя поперек жизни, бей его, куда ближе, и не попадайся. Это моя теория!
Меня смешила серьезность, с какой он поучал Лум- Лума. Мне снова стало весело. Я чуть было не рассказал, что вышло с капитаном Персье, но Лум-Лум незаметно толкнул меня локтем и посмотрел строго. Я замолчал.
В нескольких шагах от нас, на заднем дворе, протрещал короткий револьверный выстрел. За ним через минуту последовало еще несколько. Послышалось необычайное, протяжное конское ржанье.
На заднем дворе оказался ветеринарный пункт. Двое здоровенных санитаров и какой-то оглохший и суматошный артиллерист пристреливали больных и раненых лошадей.
Несколько туш валялось уже под забором. В углу ждал своей очереди тощий белый конь. Освещенный факелом, он глядел грустными глазами на убитого товарища и зализывал ему кровоточащие ноздри. Время от времени конь тихо ржал, но это было особенное ржание — оно напоминало плач или вой.
Мы ушли за ограду и сели на завалинке. Но стрельба на ветеринарном пункте участилась. Лошади выли. Араб завернул голову в бурнус, чтобы не слышать. Поджи сидел мрачный.
— За что лошади страдают? — сказал он глухим голосом. — Лошадей-то за что убивают? Ведь лошадям война не нужна!