Николай Никонов - Мой рабочий одиннадцатый
А после педсовета в учительской вдруг вспыхнула словесная баталия. Началась она с перепалки Нины Ивановны немецкой с завучами по поводу успеваемости. Перестрелка, возможно, закончилась бы и все мирно разошлись по домам, унося молчком на сердце или на шее груз критических обид. Без этого, к сожалению, не бывает школьных педсоветов. Но тут на помощь завучам пришла Инесса Львовна в качестве председателя месткома, сделавшая Нине Ивановне какое-то порицание. И грянул бой! Да еще какой! Учителя мгновенно раскололись на группы, и самая малая оказалась состоящей из Инессы Львовны и завучей.
Тон задавала Нина Ивановна немецкая. Надобно сказать, что за неимением полной нагрузки по языку она вела и литературу в пятых — восьмых, считалась дельным литератором и вот теперь дала себе волю: нельзя сиднем сидеть на классике. На носу двадцать первый век, новое тысячелетие, а мы?.. Разбираем проблему лишнего человека в девятнадцатом столетии!
— Вы что же, долой все старое?
— Не перебивайте! Дайте отвести душу!
— Ужас! Ужас!
— Нина Ивановна, нельзя идти против государственной программы. Нельзя в преподавании допускать анархию. Этак вы Апулея на уроках начнете читать. «Декамерона» анализировать. Нельзя так...
— А почему нельзя? А если я поняла, что ученику нужно и новое, современное. Вот спросите, много ли читают ученики нынешних писателей? И — темнота... Детективы!
— Да поймите же! В программу невозможно втиснуть всю мировую литературу! Вы ломитесь в открытую дверь!
— Нет, можно! Можно многое. Если изменить методы преподавания, угол зрения... Вот я люблю Тургенева. Сто раз читала «Записки...». Но мне вовсе не нужно анатомирование Павлуши с Илюшей из «Бежина луга». Я просто люблю этот луг. Хоря и Калиныча... Я просто ненавижу Пеночкина и Стегунова. Мне понятен Печорин и Онегин... Они понятны всякому. Литература — это искусство, а не анатомия, и мне не требуется четвертями топтаться на разжевывании романа «Евгений Онегин». Что мы делаем на уроках литературы? То же, что и на уроках ботаники, когда расчленяем прекрасный цветок на тычинки и пестики... — Лицо Нины Ивановны полыхало, как гроза, вот не ожидал я таких эмоций у косметической девы! Но сейчас косметика словно бы исчезла, и выступило лицо, негодующее и страстное, на котором сверкали молнии и сполохи. — Что мы делаем? Мы прекрасное обволакиваем скукой, рассудочной нудятиной!
— Нина Ивановна! Вы забываетесь!.. Я удивлена! — голоса завучей.
— Как можно доверять преподавание литературы людям, не имеющим даже соответствующего образования...
— Что-что?? Да вы знаете, как говорят о вас ученики? Они говорят: «Пушкина убили Дантес и наша литераторша Инесса Львовна!»
Теперь уже кричали все: Инесса Львовна, Нина Ивановна, завучи, я, что-то пытался сказать появившийся директор, беззвучно раскрывала рот Вера Антоновна, сверкал глазами Василий Трифоныч, всплеснув руками, прижав их к щеке, качалась, как сосна под ветром, Нина Ивановна английская, а Борис Борисович равномерно взмахивал, как бы дирижируя оркестром.
— Надо преподавать по-новому! Надо! — кричала Нина Ивановна. — Надо читать современную! Чи-тать! Что они знают по зарубежке? Даже по классикам? Ну? Что?
— И я считаю, что можно читать и Купера, и Дюма, и Рабле, и Свифта, — высказалась наконец Вера Антоновна. — Интерес к литерату...
Но всплеск страстей не дал ей говорить.
— А где современная проза и поэзия?
— Но школа же не университет!
— У нас школа!
— А школа не должна прививать любовь к современной литературе?
— Должна... Обязана.
— Это так же, как мы призываем любить животных, а сами едим их стадами. Сдираем шкуры...
— Вы, оказывается, вегетарианка?
— Боже мой! Что это за школа? Что за учителя! — глас одного из завучей.
— Ничего... Простите... Уже все... — Нина Ивановна выскакивает за дверь.
Спор затихает. Но все остались при своих мнениях. Истина не родилась. Мое же мнение не выслушал никто. И не могу я кричать, не могу всовываться, когда стая женщин препирается со всей страстностью, для этого надо быть женщиной, и такой, знаете, чтобы руки в бок, голову назад, а на лице — одни сплошные зубы. Где мне... Но я согласен с Ниной Ивановной немецкой: нужна живая литература. Ничего я этого не сказал, вымолчал, выговорился в себе. А двойки остались двойками.
Из разговора с классом и активом я уяснил следующее: Инесса Львовна уроки ведет скучно, непонятно. Ответов требует по учебнику. Никаких своих мыслей, рассуждений, как всегда просила Вера Антоновна, не допускается. Не знаешь словами учебника — садись: «Два!» Вера Антоновна всегда читала на уроках. Читала много. Инесса Львовна никогда не читала, только цитаты. Вера Антоновна не требовала заучивать цитаты. Инесса Львовна без цитат четверку даже не поставит. У Веры Антоновны двойки были необидные. Все разъяснит, скажет, что неправильно, у Инессы Львовны... И вообще литература теперь стала хуже тригонометрии, хуже черчения — такой вывод сделала сама Чуркина. Черчение же у нас вел художник из дневной школы Аркадий Павлович. Уроки у него вообще ни на что не были похожи. На черчении галдели, ходили по классу. Орлов — Нечесов выбегали курить, а художник, не обращая внимания на гвалт, сидел за столом, ерошил волосы и, улыбаясь, читал книгу.
Однажды, идя коридором мимо своего класса (было у меня как раз «окно»), я остановился у дверей без всякой, впрочем, задней мысли — каждый классный, наверное, не может равнодушно пройти мимо, не остановившись, хотя бы не подумав, что там в его классе и как... Это невинное, в сущности, подслушивание никогда не имеет причин поколебать авторитет занятого на уроке учителя, хочется знать лишь, что поделывают твои ученики, как они там учатся. Но тут я задержался вдруг дольше обычного. Дверь в класс была приотворена, и мне было не только слышно все, что делалось там, но даже и видно отчасти. Был урок литературы по творчеству Толстого. Инесса Львовна объясняла, и — боже мой! — что это был за унылый, без всяких эмоций пересказ, чтение лежащих на столе бумаг.
— «Но писатель видит и другое... Он стремится углубить формы традиционного повествования о деревне, — читала Инесса Львовна. — В его повестях и рассказах не просто быт, но быт психологизированный, крестьянская действительность представлена в двух ракурсах: снаружи и изнутри».
«Господи! — подумал я. — Что это еще за психологизированный быт? Что за крестьянская действительность? Как это — «ракурс изнутри»? Ракурс!»
— «Там, где поверхностный взгляд человека из другого социального мира усматривает лишь косное и дикое, порой находятся скрытые под грубым внешним покровом задатки человечности. Но качества эти чаще всего не обнаруживаются, они не выявлены писателем сознательно...» — Голос Инессы Львовны, не повышаясь и не понижаясь, плел и плел эту бесконечную паукообразную паутину, и, стоя под дверью, я чувствовал — ничего, ничего, ничего не остается, не запоминается, кроме льющегося мимо сознания потока внешне умных, на самом же деле пустых, бездуховных фраз.
— «Особенное внимание вновь привлекают теневые стороны народной жизни в духе более ранних традиций литературного шестидесятничества...»
«Да где же литература-то?» В полуотворенную дверь я видел — класс бездельничает. Пишут немногие: Горохова, Чуркина, Алябьев, — да и те лишь выполняют обязанность... Однако не предосудительно ли я выгляжу, подслушивая и подглядывая, пусть и у собственного класса? Уходя, я припоминал, что на педсоветах, на совещаниях Инессу Львовну всегда хвалят за отличную подготовку к урокам, за то, что у нее не просто рабочие планы, без которых учитель вообще не имеет права вести урок, а планы-конспекты. Вот по такому конспекту, видимо, и читала она с раз навсегда заученными интонациями — сеяла невсхожие семена в непаханое сухое поле.
Другая литераторша старших классов, Вера Антоновна, уже упомянутая мною, словно бы являлась полной противоположностью цветущему облику Инессы Львовны. Если природа наделила Инессу Львовну всеми качествами пышной и красивой женщины, то у Веры Антоновны эта же самая природа начисто все отобрала. Плоско-худая, с выступающими ключицами и лопатками под коричневым, похожим на школьную форму платьем, Вера Антоновна ходила в очках, была желта лицом, с некрасивыми зубами, — видимо, поэтому редко улыбалась, — волосы носила закрученными в тощий узелок-плюшку, из которого — отдадим дань штампу, но если так было на самом деле! — часто торчала грозящая выпасть шпилька. В общем, типичный «синий чулок». И на ногах у «чулка» чаще бывали даже не туфли, а простые детские полуботинки, чем-то безмерно принижающие эту тихую женщину неопределенного возраста. Вере Антоновне равно можно было дать и тридцать пять и пятьдесят. Да, похоже, никто и не задумывался над этим. Есть люди словно бы без личной жизни; кажется, вся их жизнь тут, на виду, в школе или в цехе, или еще где-нибудь, скажем, в аптеке, в кассе гастронома или в больничной регистратуре. И никто никогда не спрашивает этих людей ни о чем, и они ни о чем не рассказывают.