Георгий Лоншаков - Горшок черного проса
— Настя… Ты ведь замерзла?..
Она не отозвалась.
— Понимаешь… Как бы тебе объяснить… Мне очень трудно, но…
— А мне? Мне легко? — перебила она торопливым шепотом. — Скажи, легко, да?
— Я не о том, — смутился он.
— А я о том!.. И думай как хочешь…
Ворошил солому прохладный осенний ветер. Накрапывал дождь…
— Ну разве не глупая? — снова зашептала она и вдруг резко рванулась к выходу. — Сама… к мужику… ни стыда ни совести…
А ветер то шелестел соломой, то затихал, и тогда отчетливей становилась мелкая дробь монотонных дождевых капель. Даже слышно было, как тарабанили они по кабине стоявшей во дворе машины. Пахло соломой, гнилым деревом…
Когда Филатов утром спустился вниз, солнце уже стояло высоко. Ни Насти, ни деда Назара не было. Хозяйничал в доме Ленька — Настин сын, вихрастый мальчуган с цыпками на ногах.
— Ну-ка, тащи, партизан, воды: будем умываться!
Ленька, не торопясь, с достоинством вынес на крыльцо ковшик студеной воды. Так же с достоинством стал поливать.
— Спасибо, брат, — сказал Филатов, — только ты бы мне полотенчишко, что ли, какое-нибудь вынес…
— А у нас нету…
— М-да… Ну что ж, — Филатов полез в карман и достал замусоленный носовой платок. Спросил просто так, без задней мысли: — Чем же вы-то вытираетесь?
— Чем?
— Ну да.
— Ну ч-чем?.. — Парнишка помедлил, соображая. — Дедушка — рукавом, а мамка? Мамка — подолом!..
Филатов крутнул головой.
— Ты тоже рукавом?
— Не… Я так обсыхаю! — сказал Ленька и победно посмотрел на гостя.
Филатов засмеялся.
— Обсыхаешь, значит?
— Ага! Мамка все полотенца на ферму перетаскала. Говорит, чтобы молоко чистое было. Унесет и оставит. Унесет и оставит! Мы, говорит, обойдемся как-нибудь. Вот, обходимся…
Филатов посмотрел на Леньку, на его облупленный нос, и ему нестерпимо захотелось снова увидеть Настю.
— Ну, а как ты смотришь насчет того, чтобы прокатиться на машине? — спросил он мальчишку.
— А можно? — замер тот.
На улице было сыро от ночного дождя. Земля раскисла. Жухла на обочинах трава.
— Ну, держись, партизан, за руль. Да свободней, чтоб я тоже мог… — Филатов тронул машину, поглядывая сбоку на сияющее от Счастья лицо Леньки. Сколько же их — вот таких вот мальчуганов жило сейчас без отцов?..
Машина катилась тихими деревенскими улочками на околицу. Поворот баранки, и вот уже вдали видно приземистое строение фермы, укрытое в унылой балке. Машина подкатила и остановилась. Ленька выскочил и во весь опор помчался к матери, которая хлопотала с другими женщинами за изгородью возле тощих колхозных коровенок.
— Мамка! Ма-а-ам-ка!
— Ой! Что случилось? — Настя бросила охапку соломы и заторопилась навстречу сыну. Ленька, ухватив мать за руку, потянул Настю к машине. Глазенки его при этом так и горели, так и сверкали, он тянул за руку мать и, видимо, взахлеб расписывал ей, как здорово ехал к ферме на «виллисе» и даже сам рулил! Когда они подошли ближе, Ленька выпустил руку матери и ринулся к машине. Филатов посадил его на свое место, но, перед тем как захлопнуть дверцу кабины, предусмотрительно вынул и спрятал в карман ключ зажигания: пусть теперь крутит сколько хочет руль и нажимает педали.
Настя в своем рабочем наряде — мужской пиджак с закатанными рукавами, серый платок, непомерно великие резиновые сапоги — предстала сейчас перед ним не сложившейся молодой женщиной, а этакой девчушкой-подростком с грустными большими глазами. А он — небритый, худой, в выцветшей гимнастерке и поношенных яловых сапогах — вышел ей навстречу и сказал:
— Доброе утро, Настя…
Она невесело улыбнулась, ответила:
— Для кого утро, а для кого уже давно день… — Потом спросила: — Уезжаете, значит?..
— Надо.
Он помнит, что в этот момент, как назло, неожиданно засигналил Ленька.
— Би-би-ип! Бип!
И помнит Филатов, как она сказала?
— Вам хорошо…
— Чего хорошего-то, Настя?
— Как чего? Сегодня здесь, завтра там… Веселое дело…
— Не такое уж и веселое, Настя. Один неделями мотаешься, как сыч… Да к тому же ни себе покоя не даешь, ни людям…
— Один?! — она снова, как сейчас он помнит, невесело улыбнулась, разглядывая носки своих запачканных в глине и навозе сапог. — Балуют, наверно, вас женщины…
Они прошли немного по дороге и свернули в поле, медленно пошли по жниву: здесь было не так скользко и грязно.
— Би-би-ип! — сигналил Ленька, а Настины подруги по ферме, собравшись у изгороди, стояли с вилами в руках и глазели в их сторону.
— Не боишься разговоров?
— А чего бояться? Они, может, сейчас мне завидуют… Семен… — тихо сказала она и смутилась, оттого что незаметно для себя перешла на «ты». — Ты, наверно, плохо думаешь обо мне? Скажешь: вот пристала как банный лист!.. Ты не думай…
Он молчал ошеломленно, с трудом выговорил:
— Я и не думаю… Только я не успел сказать тебе одной вещи. У меня ведь жена есть, дочка… Маленькая…
Он произнес эти слова и посмотрел ей в глаза. Она не отвела взгляда, не вздрогнула и не вспыхнула, только как-то зябко повела плечами и плотно сжала губы. В этот момент снова просигналил Ленька, на этот раз требовательно и нетерпеливо: мол, чего там задерживаетесь? Они спохватились, словно очнувшись и удивившись, что ушли слишком далеко, вернулись на дорогу и пошли к машине, меся сапогами осеннюю липкую грязь; и когда шли по дороге, он, словно оправдываясь, вдруг ни с того ни с сего начал рассказывать о жене, что она чудесный человек, что она врач, всю войну была на фронте и несколько месяцев лечила его от ожогов…
Настины подруги стояли все еще у изгороди, как бы желая узнать — чем же все это кончится у нее с заезжим уполномоченным? А кончилось все, как и должно было кончиться: он попрощался с Настей — несколько даже суховато…
Он уехал и потом еще целую неделю месил и разбрызгивал колесами машины грязь на сельских проселках, спорил до хрипоты с председателями, выступал на собраниях. Ходил суровый по складам и амбарам, проверял, пересчитывал, подбивал «бабки», ночевал — где темень застанет: то на постое, то прямо в машине. Задание обкома выполнил, о чем сразу же доложил, выбравшись в один из райцентров. Позвонил из райкома. Потом попросил, чтобы соединили с больницей, где работала жена. Долго ждал, когда та подойдет к телефону, нетерпеливо курил, покусывая губы. Наконец в трубке послышался знакомый голос:
— Семен, это ты? Здравствуй, как ты там? Почему не даешь знать? Не заболел?..
Она задавала и задавала вопросы, слышимость была хорошая, и он узнавал в ее голосе самые тончайшие, толь-ко-ему знакомые оттенки.
— Ты где остановился? В гостинице? Как с питанием? Не голодаешь?
Он еле успевал отвечать, представляя, как стоит она у аппарата в кабинете главного врача — пахнущая лекарствами и немного духами, в своем неизменно белоснежном халате. Стоит красивая, элегантная, но с неизгладимой на лице печатью человека, бывшего на фронте…
Война оставила свои отметины на всех, кто прошел фронт, но на каждом по-разному. Филатов перевидел немало смертей: сам десятки раз утюжил «тридцатьчетверкой» вражеские окопы и траншеи, сам вытаскивал через башенные люки танков окровавленные, обмякшие тела своих погибших товарищей. Но это были по большей части мгновенные смерти — в горячке, в пылу боя… Жена же, как многие фронтовые врачи, видела смерть в такие моменты, когда все происходило, словно при замедленной съемке, когда все было дважды трагичней, потому что люди, попавшие в безнадежном состоянии в госпиталь, по сути дела, погибали на поле боя, а теперь должны были умереть еще раз, но уже в такой обстановке, когда, в тиши больничных палат и на хирургических столах, никто — ни молоденький солдат, ни седой генерал — никто не хотел умирать. Она видела все это десятки, сотни раз и столько же раз пережила все это. Он понимал ее лучше, чем кто-либо, понимал, как трудно ей было остаться женственной. Обо всем этом он успел подумать, пока слушал ее по телефону.
Он отвечал ей, но, странное дело, — ее заботливый голос, который так грел его во времена предыдущих поездок по районам, голос, который он всегда рад был услышать, где бы ни находился — в ночной дороге, в районном ли городке или в глухой деревушке на краю области, — этот голос вдруг стал его раздражать, и он, удивляясь своей собственной раздражительности и подавляя ее, даже на какое-то время умолкал или начинал отвечать односложно, а то и совсем невпопад. Видимо, это не ускользнуло от внимания жены, и она, обеспокоенная, сказала:
— Дичаешь ты там, что ли, Семен… Возвращайся скорее. У меня какие-то нехорошие предчувствия…
Он положил трубку, ушел из райкома в гостиницу и долго сидел в тихом номере, охваченный противоречивыми чувствами, и у него было скверно на душе.