Юрий Яновский - Кровь людская – не водица (сборник)
Навеки запомнилось, как однажды ночью пришли к нему два бандита. Ох и жрали они — все со стола как веником смело, а потом забрали весь печеный хлеб, пшено, соль в узелке, кувшин меду, и, уже прощаясь, один из них на пороге сказал:
— Славный ты хозяин — стало быть, тебя надо убить, — и стал спокойно снимать с плеча обрез.
И убил бы, да жена кинулась ему в ноги, называя милостивцем и сыночком. Тогда бандит подумал и выстрелил в улей. За плетнем зазвенел потревоженный рой, долго еще пчелы одна за другой покидали ночью изувеченное жилище.
Вспомнив, сколько добра пошло в чужие, грязные руки, Мирон пригорюнился, замурлыкал грустную песенку и сразу же перепугался: а что, если его примут за какого-нибудь активиста и бабахнут из обреза? И вдруг подумал, что у него не хватит хлеба и до поста. Надо, чтобы жена подмешивала в муку молотые стебли кукурузы.
С боковой улицы явственно донеслись голоса. Мирон хотел обойти стороной, но узнал шепелявый говорок Поликарпа Сергиенка и степенную речь Семена Побережного, который живет над самым Бугом. Мужики оперлись на тын и продолжали нескончаемую беседу все о той же земле и политике.
— Нету, нету порядка, Поликарп, — вздохнул Побережный, высекая кремешком огонь.
— Ой, нету! — охотно согласился Поликарп, благодарный Побережному за то, что тот говорит с ним как с ровней: с ним как не часто разговаривали, хотя побасенки его слушали с охотой.
— Уже и землю вроде в руках держишь, а все не знаешь — не выскользнет ли она, как вьюн… — Пожилой рыбак нахмурился, раздувая огонек.
— Того и гляди, выскользнет. — Худой, как жердь, Поликарп склонился над плетнем; он прикурил от губки, видно, глубоко затянулся, и кашель глухо отозвался в его тощей и прокуренной груди.
— Кругом же бандиты, кругом! Не Гальчевский, так Шепель, не Шепель, так кто-нибудь из компании «гоп, кума, не горюй»[6] — и все на безначалье наше. Нету той строгости, того порядку, что при царе были.
— Да-а, далеко до того, — так же охотно поддакивает Поликарп и внезапно выпаливает: — Вот ежели бы царь да с большевиками замирился, кругом был бы порядок. Царь, я думаю, царствовал бы в своем хрустальном дворце, а большевики землю бы людям нарезали. Тогда было бы у нас государство на весь свет.
— Эн куда хватил! — Побережный безнадежно махнул рукой и затянулся цигаркой.
«А может, что и вышло бы из этого», — на миг задумался Мирон, осторожно проходя мимо, но вспомнил, какой Поликарп болтун, и махнул рукой. А что нет порядка, это сам бог с неба видит. Ну, наложили на мужика разверстку, так пускай уж тогда и власть его защищает, пусть не грабят его все, кому не лень. А то выходит — платишь не одну, а три продразверстки. Да к тому же нигде паршивой железины не достанешь, а на керосин да на соль такие цены, что не подступись. Вот лемех для плуга нужен до зарезу, а человек вместо него прилаживает австрийский штык. Да только стоит ли ради этого тревожить кости помазанника божьего, пусть уж лежит себе в земле, не трогает людей, и они его не тронут…
В сторонке, возле навеса, что-то зашевелилось. Мирон испуганно присел под тыном. Совсем близко раздался девичий голос:
— Слышь, не балуй!
— А что я делаю? — ломающимся баском возразил парень.
— Ничего. Убери руки.
— Вечно от тебя только это и слышишь.
«Черти, и революции на них нет!» — осмелев, подумал Мирон, выпрямился и даже полез в карман за огнивом. Но нет, лучше дома закурить.
На краю села за мостиком, где всегда, кроме зимы, ночует эхо, спускается в овражек узенькая улочка. Она выбегает к рядку верб, и тут ее перехватывают ворота. Чуть подальше за ними начинается усадьба Мирона.
Вот и видны уже лунные блики на его родниковом, вечно холодном пруду. Как и всегда, листва камыша поворачивается вслед прибрежному ветерку, как всегда, не горюя, весело журчит пониже пруда неуемный ручеек. Мирон просыпается и засыпает под его щебет, а когда отлучается на день-два, чувствует, что ему недостает чего-то.
Он вступает на крохотную, осененную вербами плотнику, отделяющую пруд от ручья, и вздрагивает: за кустами орешника стоит бричка Барчука, лоснящиеся спины вороных поблескивают при лунном свете. Позади лошадей стоят сухой, черный, как цыган, Варчук и широкоплечий, с головой, отороченной космами волос, Ларион Денисенко. Они молча ждут, пока Мирон подойдет. И он идет к ним, как к убийцам. Чего же надо им от его души, которая ищет одного лишь покоя? Только где же теперь найдешь покой на земле…
— Долго вы ораторствуете, Мирон. — Варчук, покачивая клинообразной головой, подает узкую руку.
— Не пьем, не едим, знай на митингах галдим. — Денисенко прямо из руки Варчука перехватывает руку Мирона. — Что там? — кивает он своей колесообразной шевелюрой в сторону села.
На пруду спросонья кашлянула утка и напугала всех троих. Денисенко потянулся рукой к карману, а Мирон поднял щепоть к вспотевшему от страха лбу.
— Вы скоро собственной тени будете пугаться, — презрительно скривил тонкие губы Варчук.
На плоском лице Денисенка отразилось неудовольствие.
— Помолчи, Сафрон, со своей храбростью. Теперь не знаешь, с какого бока погибели ждать. Что же там на собрании слушали-постановили?
— Э, и не спрашивайте! — безнадежно махнул рукой Мирон и опустил голову под тяжестью двух настороженных взглядов.
— Не отказались мужики от нашей земли? — спросил Сафрон, подходя к леснику.
— Один я отказался.
Мирон впервые замечает, что большой, с горбинкой у самой переносицы, нос Сафрона одним концом врастает в сплошную линию бровей, а другим в смолистые усы.
— Только ты один? — Сафрон удивляется и хмурится, недоверчиво поглядывая на лесника: не обманывает ли?
А Мирон начинает поспешно оправдываться:
— Когда я, прошу прощения, отказался от земли Лариона, сказал, что возьму только барскую, сзади отозвался было еще кто-то, да Мирошниченко заглушил.
— Как же он заглушил? Может, не по закону? — спрашивает Сафрон в надежде уцепиться хоть за какую-нибудь ниточку.
А Мирону снова становится страшно: не продал ли он Мирошниченка?
— Да нет, он как сказал мне: «Не хочешь брать землю Лариона — не бери, а другой не дадим», — так они и замолчали. Этим не то что заглушишь, этим добьешь мужика, — вырвалось у него лишнее слово.
— Его и лихоманкой не добьешь! — Сафрон блеснул ненавидящими глазами. — Завтра будут делить?
— Завтра.
— Что ж, может, и потешатся несколько дней нашей землей. А ты, Мирон, держись своего — не пропадешь. Живи! — Сафрон хлопнул лесника костлявой рукой по плечу, словно разрешал ему жить на свете.
Денисенко, горбясь, тяжело зашагал к бричке, вытащил оттуда наволочку, поднес леснику.
— Бери, Мирон, гостинец. Знаю, туговато у тебя с хлебом. Наскреб малость святого зерна для тебя.
— Обойдусь, Ларион, — морщится лесник.
— Не обойдешься, знаю твои достатки! — И Денисенко решительно сунул подарок в руки лесника.
Тот растерянно подхватил наволочку снизу, и она приросла к его телу, как чужой живот.
Варчук и Денисенко, потихоньку переговариваясь, залезли в бричку. Вороные, перекидываясь лунными бликами, с роскошным звоном перебирают ногами бревнышки плотины и, тронутые вожжами, сразу переходят на размашистую рысь. В глаза растерянному леснику бьет нестерпимый блеск обрызганных росой шин. Бричка с двумя темными фигурами исчезает на лесной дороге, а возле плотины остается одинокий человек со своими нелегкими думами и чужим зерном; оно для Мирона хуже краденого, даром что никто и не узнает об этом, даже родной брат.
На пруду с плеском вскидывается рыба, тихие круги расходятся и расходятся по воде до самых берегов и скрываются под корнями деревьев, а вот для дум нет такого надежного убежища, все мучают они человека.
Мирон опускает наволочку на землю, развязывает и засовывает руку внутрь. По одному прикосновению определяет, что зерно не отвеяно. Потом подносит полную горсть к глазам. Ветерок, играя, срывает с руки полову и красные, как кораллы, зерна пшеницы то вспыхивают, то гаснут под движущимися тенями верб.
На руке у него лежит та самая пшеничка, которую он давно хотел выменять у Лариона на посев, да тот заломил за нее, словно за родного отца. А теперь вот сам привез. Мирон грустно оглянулся и без жалости швырнул горсть зерна в пруд: оно зашипело и, как дань неведомому богу, облегчило его душу. Потом Мирон поднял наволочку, отпер клеть и сплеча высыпал зерно в темный, глуховато загудевший сусек. И в этот миг на него надвинулись презрительные глаза Мирошниченка. Лесник мысленно оправдывался перед ними: ничего, совсем ничего такого не сказал он Варчуку и Денисенку…
Прежде Мирон, засыпая хлеб в сусек, всегда останавливался перед ним, перебирал зерно руками, а тут отвернулся и быстро запер клеть.