Вениамин Каверин - Двухчасовая прогулка
Пауза.
У Осколкова немеют руки. Сильнее — левая. Плохо.
— Мне еще труднее сказать. Но самое время... И не только сказать, но и рассказать. Сперва о картах. Этот в маске, которого вы мне показали, — Хумашьян. Недурной, в сущности, человек. И кто меня раскрыл — знаю. Он работает у вас: Андоная. Послушайте, я тайно верующий, я молил бога, чтобы меня оставила эта страсть. Если бы мне досталось настоящее дело, а не наш Институт, этот гадючник, где все, кроме немногих счастливых одиночек, хотят съесть друг друга — ведь я бы себя показал. У меня силы много. И горько думать, что злоба, которую я разжигал в себе годами, могла бы обернуться делом, добром.
Он ищет в кармане пиджака валидол. Забыл в пальто. Досадно.
— Я одинок, ни родных, ни друзей. Никого, кроме матери, которую я каждый день своими картами убивал. Вас я не знаю. Но на краю пропасти терять нечего. Вы что же, не видите, что от равнодушия окостеневают люди? От пустоты. И она не стоит на месте. Она рвется вперед, подминает, наступает. Наука. Да что наука? Не только в науке мертвецы хватают и душат живых. Тсс! Молчу. Ни звука, ни слова. Да и жаловаться не на кого — вокруг меня глухо, темно. Только на себя. Вот я сейчас голый стою перед вами, и мне не стыдно, потому что я самый стыд давно потерял.
Ярко-голубые глаза смотрят спокойно, но рука — черт с ней! — онемела.
— А ведь я в детстве любил людей и жалел — вот о чем я вспоминаю с изумлением. Извините, задохнулся.
— Успокойтесь, Валентин Сергеевич. Выпьем чаю. Закурим, помолчим.
— Я спокоен. Так вот, пустота. Ее-то я и пытался заполнить. Чем, вы спросите? Мусором, деньгами. Вот вы, без сомнения, думаете — Институт одно, а катран другое. Да для меня... Я иной катран на наш Институт не променяю. В катранах рискуют, страсть, а в институтах подкованными картами без риска играют. И мы с Врубовым играли подкованными картами, чтобы Коншина убрать, потому что он не хотел встать на колени. Он не ангел, но он — талант, а ведь это опасно! Потому что талант знает, что без порядочности науку двигать нельзя. Он это, может, чувствует и прав, прав! Там, где порядочность и любовь к людям, — нет пустоты. И ему сочувствуют — разумеется, втайне, а мы это сочувствие хотели ободрать, принудить, купить. Может быть, эти дела вас не касаются. Но надо же сказать все хоть единожды в жизни.
Он усмехается.
— И не нужно думать, что теперь это мне дешево стоит. Дорого. Но вы знаете... Ведь у меня вот сейчас стало легко на душе. Как видно, я недаром детство вспомнил. Было же время — лет до пяти — когда я не лгал...
Странный слух разносится по Москве, передается из уст в уста, разрастается, принимает все более отчетливые очертания. Правда ли, что некоего Осколкова, заместителя директора одного из крупных институтов, снимают с работы, потому что за ним числится уголовное дело? Правда ли, что его квартира давно находилась под наблюдением угрозыска? Правда ли, что какой-то человек, обыгранный им, покончил с собой? Об этом говорят в кулуарах. Об этом говорят в университете, в Большой Академии. Об этом говорят — и, кажется, готовится статья в «Литературной газете».
Но может ли быть, что в квартире знатока искусства, русской живописи двадцатых годов, любителя музыки и театра происходили подозрительные сборища, на которых крупно играли? Да не просто играли, а обыгрывали до нитки незнакомых или полузнакомых людей. Истина перемешивается с вымыслом — об Осколкове начинают говорить как о вожаке московских шулеров, как о виртуозе мошенничества, которого знает и уважает весь карточный мир. Необыкновенный факт постепенно приобретает не менее необыкновенную психологическую основу: у него бывают падения и взлеты, однако многолетний опыт не позволяет ему опуститься, он знает, что в этом случае ему придется отказаться от двойной жизни, в которой он находит особенную остроту и прелесть.
Эти предположения принадлежат самым младшим сотрудникам — тем самым, которых Врубов прислал для «укрепления отдела». «Талантливые мальчики», — замечает, оценивая этот психологический анализ, Левенштейн.
Кто знает? Может быть, они правы?
63
Где-то вспыхивает слушок. Странный слушок, почти нелепый, ему невозможно поверить! Он прокатывается и замирает. Потом снова вспыхивает в самом незаметном уголке Института. Намеки, удивленные восклицания, двусмысленности, злорадные шутки, выразительные жесты — палец к губам — и неопределенное пожимание плечами. Он прокатывается еще и еще раз, приобретая твердость. Он не смолкает. Он становится уже не слушком, а слухом, который разрастается, принимая все более отчетливые очертания. Между тем герои этой книги, уже давно занявшие свои места, окружают автора, который чувствует себя среди них своим человеком. Он еще и еще раз возвращается к «тетради планов», просматривает черновики. Что еще может пригодиться? Вчерашний день, случайная встреча? Происшествие, которое необходимо рассказать, чтобы читателю стало ясно то, что происходит на последних страницах романа? Врубов звонит Петру Андреевичу и просит его заглянуть. Заглянуть? Вот именно. Если у него есть время.
64
Коншин впервые был у Павла Петровича и подивился сравнительной скромности его квартиры, небольшой, даже, скорее, маленькой. В кабинете стоял старый кожаный гарнитур с глубокими удобными креслами. На стенах висели портреты Пастера и Коха. Уютно тикали висевшие над книжным шкафом тоже старые часы с медным циферблатом.
— Ну-с, Петр Андреевич, вот вы и у меня — лучше поздно, чем никогда. И как это я раньше не догадался пригласить вас. Ручаюсь — доброй половины недоразумений не было бы! Недаром же государственные деятели предпочитают личные контакты.
Таким Коншин его еще не видел. Он был в какой-то не то домашней, не то охотничьей мягкой куртке, лысая голова весело сияла, а в глазах — трудно поверить — затаилось тоже веселое, лукавое выражение. «Ну, держись», — подумал Петр Андреевич.
— Вы, я полагаю, спрашивали себя, зачем этот старый, ну, скажем, дипломат вас пригласил. Ответ покажется вам странным: познакомиться. Ведь, в сущности, я почти не знаю вас. Деловые отношения не в счет. На работе мы волей-неволей вступаем в некие, я бы сказал, маскарадные отношения. Слов нет, они неизбежны. Более того — необходимы. На работе не станешь всем и каждому исповедоваться, не правда ли?
— О да, — вежливо ответил Петр Андреевич.
— А ведь иногда хочется поговорить именно откровенно. Ну, скажем: попробуйте вообразить себя на моем месте. Вы думаете, я не вижу, что Институт рыхлый? В нем действует одновременно множество колесиков, пружин и винтиков, и действует разнонаправленно, — я имею в виду личные отношения.
Он помолчал, быть может надеясь, что Коншин согласится. Но Коншин тоже промолчал.
— Вы могли бы без лишней скромности — а она вам в высшей степени свойственна — сказать, что ваш отдел лучший в Институте. Любой сотрудник, в том числе и я, не может с этим не согласиться.
— Благодарю вас.
— И не удивительно, что это вызывает весьма сложные чувства, о которых вы даже не подозреваете.
— Очень даже подозреваю.
Врубов поморгал.
— Находятся люди, — продолжал он, — нет необходимости их называть, они стараются встать между нами. Между тем я совершенно ясно представляю себе, что случилось бы, если б ваш отдел перешел в другой институт. Может быть, на первый взгляд ничего особенного! Но я, как директор, обязан смотреть с более широкой точки зрения. И я почти убежден, что в этом случае Институт, ну, что ли, потускнеет. А между тем по иерархии он занимает в сознании биологов всего мира весьма заметное место.
«К чему ты, сукин сын, клонишь?» — подумал Петр Андреевич. Эти комплименты в особенности напугали его.
— Мне известно, что вы хотели перейти к Саблину. Слов нет, у него хороший институт и ему хочется, чтобы он стал еще лучше. Но у него нет помещения для вас, и, хотя я слышал, что Арнольд и Семенов готовы потесниться, вам придется втискиваться, а это лишит вас спокойной работы на годы.
— На годы?
— А что вы так удивлены? Проект нового здания только что утвержден, и, даже если у Саблина это дело заиграет, раньше чем лет через пять рассчитывать не приходится.
— Рабочая атмосфера важнее помещения.
— Верно. Но теснота неизбежно начнет сказываться на отношениях, то есть именно на рабочей атмосфере.
Они помолчали.
— Между тем, время идет, — продолжал Врубов. — Появляются новые люди. Вот на последней конференции Кременецкая выступила с блестящим докладом.
— Да, она очень способный человек, — согласился Коншин.
— Какие же из этого вышесказанного, как говорили в старину, следуют результаты? А следует то, что ваш отдел надо расширить. Мы, помнится, уже говорили о третьей лаборатории, не так ли?
— Да.
— Вот и должно ее организовать. И, по всей видимости, возглавить ее должна Мария Игнатьевна Ордынцева. Правда, у меня с этой дамой свои счеты... — Он добродушно рассмеялся. — Но так уж и быть. Так что вы об этом думаете, дорогой Петр Андреевич?