Георгий Бломквист - Три рассказа
— Врешь, Иван! — ответил гордо Флемминг. — Будете всех бить. Я мужиков знаю!
— Большевик! — завопил Щуров, извлек ведомостичку и прочел, сколько чего: ружей, патронов, шашек, берданок. Один пулемет сыскался.
— К ночи Федорка тачанку за нами пригонит. В среду на Ромодан пойдем и движение перервем.
— Немец — я, — сказал Флемминг, — и большевик. Рассердился, что пристает.
— Сегодня и пойду. Прощай, Иван!
Ушел. Иван Федорович небу признался — огромному, бледному, неудержимо темневшему.
— Один.
Ведомость, сложенная вчетверо, заняла весь карман на груди. Триста хлопцев! Телега загрохотала. Затихла. Перебиева хозяйка позвала из хаты:
— Иван Федорович, Федорка пришел.
Встал Иван Федорович и открыл: огромен он, так огромен, что трудно по саду пройти, не свалив яблонек. А дышит он, Щуров, глубоко и сильно и оттого ветер. Стремительным потоком несутся в грудь море Атлантика — человечек сидит на мачте, родимый! — и каченовский лес молодняк дубовый, и притихшая левада, и поле, и далеко, далеко за лесами, морями и людьми — город небоскреб. Шуми, братушка город, ничего! Неиссякаемый хлещет мир, бурля в тревоге и счастьи. Щуров шагает по мягкому, поросшему новой травой выкосу, шлепаясь щеками о яблоки. Несколько набухших свалилось под ноги. Подобрал одно и окунулся губами и зубами в сладкое яблочное тело. Ждали его где-то хлопцы. Не кровопийцы ли? А я кто? Кровь со всех концов вселенной. По земле и по небу. И что она кровь? Свет ли, любовь, ветер? Жизнь она! Никаких трупов нет!
— Батько Щуров!
Звезды повысыпали в небо — крепкие налитые.
— Иоганн, — кричал Иван Федорович, Иоганн, прощай! Может убьют нас обоих за правду!
Никто не ответил.
— Ушел Иоганн-то? — спросил Щуров.
— Поест вареников и пойдет, — ответила хозяйка. Чего торопишь?.
СИФИЛИТИКИ
(Идиллия)
Серый буран шинелей принесся с севера. Красные вагоны как коробочки мака раскрылись и оттуда посыпались воины: впалощекие, с беспокойными глазами питерцы, медленные белоусые вологжане и горбатенькие белоруссы — с глазами и зубами щук. А другие прискакали на конях — гнедых, караковых, вороных и яблоновых. Всадники ловко крутились у ворот, гик стоял, от узды глаз коня косил и наливался кровью, всадник кричал:
— Сена коню! Не даешь? Нету? И овса не даешь? А вода есть? Спалиим.
И, упав на землю рыжиком, вел коня во двор, плохо переступая и ругаясь.
На станции ветер сорвал и потащил за водокачку в орешник приказ:
«N 148. Воспрещается товарищам красноармейцам и комсоставу объедаться яблоками, грушами и, особенно, сливами, а также ломать фруктовые деревья и заборы, во избежание холеры и брюшного тифа. Ком и политсоставу наблюсти».
Агент Снабарма Соколов, юноша зеленоглазый, веселый и крепкий, побежал за приказом, но не догнал. Комендант выскочил из дверей бывшего зала I и II классов, сквозняк подбавил бумажонке прыти, приказ кувыркнулся, сделал мертвую петлю в воздухе и исчез. Комендант, упорно глядя в сторону, ответил Соколову, что состава на Ромодан раньше утра ждать нечего. Соколов потребовал дрезину. Он расстегнул ворот гимнастерки, чтоб легче ругаться. Комендант проворчал:
«Дрезина ушла провода вязать. Зеленые посняли». Соколов плотно, как закусил, выругался, сжал коменданту руку и пошел за четыре версты в город. Шоссе пылило. Вечерело. В конце дороги, под самым небом, два домика свертывались как на поход палатки и розовели все гуще. Двойник того самого фруктового приказа вцепился в тощую, присевшую у самой дороги хатенку. Соколов прочел подписи начальника санчасти, начальника дивизии и своего бывшего товарища по полку комиссара Феофилактова. Феофилактова, мертвого, вчера увезли в Киев. Соколов отвел щеколду и, ударив толстую свинью, лежавшую роскошно поперек дороги, прошел в хату. На столе вытянулся, как орущий петух, горлач, полный молока, и ржаные книши на полках блестели недавней печной обливой. Старуха забранила его, а налитая густым смуглым соком девушка в деревенской ситцевой кофте и городской юбке, выскочив из-за печи, сказала:
— Горлач-то мой. В Лубны домой несу!
Соколов шлындал по дорогам год. Тело не сталь, не железо, а лучше. После боев и странствий он стал выносливей хорошей пульмановской буксы. В Бахмаче, в темном сыром, как жабья кожа, углу, в марте, он проспал ночь с бабой-мешечницей. На утро она матерно бранила его. Подошел поезд и баба погибала с пятью мешками. Соколов, злой и грустный, пошел в отхожее делать второе дело…
Девушка собралась итти с ним. Старуха сказала:
— Не иди. Изнасилует не хуже других. Ночуй лучше!
— А что ж! Он красивый, — развязно и вызывающе молвила девушка.
Соколов подумал, что все женщины одинаковы и эта ничем не отличается от мартовской. Но, когда они вышли на дорогу, он открыл, что его попутчица не слишком умеет ходить под-руку. Часто сбивается с ноги, не жмет ему локтя, приникая грудью, как делают харьковские распутницы. Соколов рассказал ей свою жизнь. Ему двадцать один год, он из Питера, беспартийный и на днях с маршрутом пойдет на север. От нее узнал, что она работает на телеграфе, к ней пристает начальник отделения Сычугов, который обучает ее системе Морзе и обещает прибавку. Один брат поступил в милицию, а другой учится. Они пересекли весь город — низенький, в садах, черный под звездным небом. По всему городу целовались, пели песни, лущили семечки из больших солнечных цветков.
— Нет, я пойду домой. Оставьте, милый! В другой раз. Простите! — говорила она бессвязно. Соколов презрительно и неласково целуя в шею, щеки, губы, тащил ее в пустынный конец епархиального сада. Она все-таки вырвалась и убежала. Тогда он понял, что она никогда не была любовницей начальника телеграфного отделения Сычугова.
— Вы меня ищете, товарищ? — попалась ему худая точно сломанная женщина. — Так я тут!
У выхода он догнал спутницу.
Она взяла его под руку. Они достигли городского вала. Темная чаща круто спускалась к Суле. За Сулой еле слышно мычала вечерняя равнина и, как на стебле, покачивался дальний огонь монастыря. Соколов и девушка стали карабкаться по тропе вниз. Камни, деревья и колючие кусты хватали их за ноги и руки. Ночь, обильная и влажная, пахла тут — в чаще так сильно, как нигде в городе. Наконец, он упал и пролил половину молока. Новый приток, шурша по камням и траве, потек в Сулу. Забелел дом — крытая очеретиной мазанка.
— Я не зайду, — сказал Соколов.
— Пролили! — упрекнула девушка.
— Допивайте! Я скажу, что молока не было. Потом они побежали к реке, полоскали кувшин, брызгались, считали, на сколько брызгов разбивается луна и столько же раз целовались. Потом вернулись к дому, хохоча и ласкаясь. У Соколова в Ромодане на запасном пути стояла своя теплушка, дом на колесах, омеблированная реквизированными вещами. Эта теплушка во главе продмаршрутов побывала за последние три месяца в Киеве, Питере, Москве, Вятке, Саратове, Жмеринке и чуть не ушла с ним, Соколовым, на Урал. Он рассказал ей.
— Возвращайтесь. Я непременно поеду с вами! — сказала она.
Санитарную часть дивизии Портичи (сам товарищ Портичи погиб в конной контр-атаке у станицы Батайск) обуяла медицина. Новый начальник санчасти, только что кончивший академию в Питере, еще не забыл правила Вирхова: чистота и антисептика дают победу. Штабная походная типография была завалена заказами оперативной и снабженческой частей. Санчасти пришлось прибегнуть к услугам типографии Лубенского уисполкома. Соколов еще до появления фруктового приказа внимательно прочел аккуратно по новейшим данным составленный приказ о сифилисе с полным перечислением признаков болезни и способов приобретения.
Он отвез один экземпляр своей команде.
Впрочем, жители Лубен больше солдат увлеклись новым приказом. Гимназистки срывали его со столбов и заборов и читали в тесной и уютной компании. Некоторые прятали на всякий случай. Кроме сифилиса, еще разве биржа труда и редиска пользовались неменьшим успехом. Добровольцы подступали к Полтаве, но в Лубнах два этажа биржи тряслись и чмокали, как динамо с большим напряжением. Приводные ремни — хвосты разных специальностей тянулись от дверей биржи ежедневно с Ю.-З. Сахар в городе исчез. Население заменило его редиской — белой конической и круглой красной. Ели утром с чаем, днем перед обедом, вечером с чаем и в промежутках. Впрочем, редиска уже кончалась и пошли яблоки.
Соколов привез команде в Ромодан хорошие вести: в случае дальнейшего отхода состав не будет дожидаться починки разрушенной линии Ромодан-Бахмач, а пойдет на Гребенку, где будет грузиться хлебом, а оттуда на Круты. Кроме того, маршрут перешел от наркомпрода в ведение войскового снабжения, что тоже было хорошо, так как устраняло путаницу в начальстве.
А вечером следующего дня Соколов пил у начальника станции Ромодан Щурова чай из шиповника. Щуров, недавно принятый в большевики, охал, что, пожалуй, придется утекать и бросать затеянный в покинутом старом депо театр. Его жена, Ольга Никифоровна, дебелая женщина с грузными черными бровями, пожалела хозяйство, особенно кур. Внезапно Соколов приметил, что ему как-то неловко пить чай: больно. На утро стало неловко и говорить. Он осмотрел губу в осколке зеркала. Справа внутри притулились на губе две ссадины — довольно глубокие, желтые, с зазубренными краями. Признаки совпадали с напечатанными в приказе. Состоявший в команде за каптенармуса, старый сифилитик Сенюхаев, глянув на ссадины, равнодушно определил сифилис.