Виктор Астафьев - Через повешение
Вдруг грянули обвалом большие аплодисменты. И, кроме того, один из генералов сказал адъютанту: «Этого обязательно в ансамбль, обязательно. Талант! Русский талант! Шаляпин может получиться».
На сцену выскочил штабной, начищенный, под бокс стриженный лейтенантик и звонким голосом объявил:
— Прошу внимания, товарищи! Сейчас мы все дружно выйдем на площадь, где состоится приведение в исполнение приговора военного трибунала изменнику Родины. Затем будет обед и после обеда продолжим наш концерт. Старших групп прошу подойти ко мне!..
Народ повалил в широкий церковный выход. На маленькой площади, которую сплошь окружали огородные прясла, тыны с садами, сразу стало тесно. Цивильные потеснились с площади, ребятишки полезли на яблони, груши и заборы. Один забор с треском обрушился, где-то заплакала девочка и испуганно смолкла.
Напирая на людей радиатором, на площадь въехал необшарпанный, новенький «ЗИС». Он развернулся и стал пятиться к старой яблоне. У яблони были обрублены все сучья и верхушка, и только один сук, как протянутая рука, простирался над площадью. Стало тихо. Лишь машина, профыркивая, пятилась к яблоне, под простертый толстый сук. Толя понял, что это и есть виселица.
В кузове машины торчало несколько голов, и, когда машина остановилась, оттуда выскочили два солдата и открыли задний борт. По книгам Толя знал, что сейчас должен появиться палач, привязать преступнику петлю, и тогда начнется чтение приговора. Он ожидал этого палача, волосатого, угрюмого, с низким тупым лбом и, может быть, даже в каком-нибудь красном кафтане или другой какой отличительной одежде. Но веревку к яблоне стал привязывать паренек лет восемнадцати, с белым, пластмассовым подворотничком, тогда еще очень редкой вещью, с комсомольским значком и знаком «БГТО» на чистой, еще ни разу не стиранной гимнастерке. «Вот сейчас этот привяжет веревку, и появится настоящий палач», — думал Толя, но солдат кончил свое дело и протянул кому-то руку. Из-за кабины поднялся низенький человек в телогрейке и ватных брюках, старых, залатанных на заду и коленях. Солдат деловито поставил его под яблоню, прямо в кузове, сбросил с него старомодную, суконную фуражку, и не в машину, а на землю, и так сбросил, чтобы было ясно, что фуражка эта человеку больше не потребуется. Под фуражкой оказалась неровно и недавно остриженная голова, на которой уже угадывалась пролысина. Солдат попытался натянуть на эту голову петлю, но петля оказалась короткой. Тогда солдат наклонился к шоферу и что-то заговорил. Шофер подал ему пеструю немецкую канистру. Солдат чуть отодвинул человека в ватных штанах в сторону, положил канистру плашмя и приказал жестом взобраться преступнику на нее. Тот послушно встал на канистру, зашатался и чуть не упал. Солдат, поддерживая его одной рукой, другою быстро надел петлю на шею человека, подправил ее, как бантик, узлом назад, деловито оглядел свою работу и, спрыгнув на землю, отошел в сторону.
Возле кузова неподвижно стояли два автоматчика. В кабине шофер смолил махорку. На крыло машины встал майор с непривычно-узкими погонами и начал читать приговор. Читал он долго. Толя плохо слышал его. Он не отрывал глаз от того, кто стоял с петлей на шее. Человек был бледен и жалок, и все на нем было жалкое. Старые ватные брюки и телогрейка, под которой виднелась бязевая, давно не стиранная, казенная рубаха. И ботинки солдатские без шнурков, надетые на босу ногу, и ватные брюки, побелевшие на выпуклостях и темные во швах без подвязок, и картуз, валяющийся возле машины, который никто не поднимал. Но больше всего поражало Толю лицо человека. Иссиня-бледное, даже серое, на котором, казалось, быстро, быстро успевала прорастать колючая щетина, почти фиолетовые губы растерянно и беспомощно полуоткрытые, и щеки с продольными, резко обозначившимися морщинами, словно бы человек худел на глазах. И глаза. Обыкновенные глаза, цвет которых трудно было угадать. Зрачки их расширились и остановились. Выгоревшие ресницы вдруг начинали мигать часто, часто и затем внезапно замирали, но глаза оставались недвижными, и в этих глазах, в самой глубине, за покорным испугом Толя вдруг обнаружил надежду. Да, да надежду. На что? Наверное, на чудо! Наверное, как и всякому смертному, казалось приговоренному, что все происходит невзаправду, что еще случится, сейчас вот, сей миг, что-то такое, что все происходящее разом оборвется, как сон. Толя не смог больше смотреть в эти глаза и отвел свой взгляд. До слуха его донеслось; «Предал группу выходящих из окружения красноармейцев… Выдавал партизан… Доносил на жителей, сочувствующих… Был тайным агентом гестапо… Всего по его доносам погибло 47 человек красноармейцев, партизан и мирного населения…»
«Полно! Что же это такое? Не мог он, не мог этого сделать!» — билось в голове у Толи.
— Вот гад! — раздалось сбоку.
— Ще який гад-то, — злобно поддержали реплику из толпы цивильные, — ще який гад-то. Жизни од него нэ було.
А Толя смотрел теперь уже на руки преступника. Руки в жилах, с туповатыми, обкуренными пальцами. Один ноготь был черен до половины, должно быть, от недавнего ушиба. Кости рук сильно развиты, пальцы узловаты. Руки труженика! Этот человек родился для труда, не для войны. И не будь бы ее, он никогда бы не сделал никакого преступления и умер бы обыкновенным селянином, сеятелем и пахарем, и не знал бы он и семья его не знала, да и односельчане никогда бы не узнали, что он слаб духом, что дрогнет в нем сердце и поведет его неведомо куда, ради спасения собственной шкуры, и приведет к петле.
Странно. Чем больше перечислялось преступлений этого человека, тем упорней Толя искал ему оправдания и, более того, сам начинал верить в чудо, что чего-нибудь случится и человека попугают, попугают, и не повесят. «Вон Достоевского тоже хотели повесить…»
Он был уверен, что повесят, повесят, но старался поколебать в себе эту уверенность.
Он глянул на Круцова, стоявшего рядом. Тот опустил глаза и был бледен. Он поглядел вперед, назад, вправо, плево. Везде были бледные насупленные лица, и по этим лицам Толя угадывал, что того паренька со значками эти люди сейчас ненавидят и презирают больше, чем человека с петлей на шее. Эти люди привыкли к бою, к войне. Они знают, что такое смерть в бою, когда дело идет, так сказать, на равную, или ты его, или он тебя. Но тут…
Нет, никогда человек не примирится с насильственной смертью. Тем более нонешний человек. Если бы еще расстреляли этого, в брюках, куда ни шло, но завязать петлю, на дереве, как в старом столетьи. Нет, нет, нет! И что это такое? Все течет, все изменяется, а умертвляют человека все по-старому, все по-старому, и даже в приговоре формулировка осталась косноязычная, дошедшая до нас, может, от времен инквизиции. Не повесить, не удушить, не задавить, а «привести приговор в исполнение через повешение».
«Через повешение!» — лучше ничего не могли придумать за тысячу лет. И чуда никакого не свершится. Сейчас этого человека повесят. Но почему же ничего не придумали? Ты не прав, Мазов! Да, веревка та же, пеньковая, шея та же, человеческая, да, чувства у него те же, да, приговор пишется все так же, как и сто и двести лет назад. А машина? А канистра? А вместо палача комсомолец? Не-эт, многое переменилось, усовершенствовалось, достигло необыкновенной простоты и «высокой» морали, и человека повесят с машины ради быстроты дела. Но если бы машины были раньше, люди, глядишь, тоже догадались бы вешать с них людей. Дело нехитрое.
Кончено чтение приговора. Он обжалованию не подлежит. Минутное замешательство. Еще минута надежды у преступника, у шофера, у автоматчиков, у всех стоящих на площади и даже у майора, читавшего приговор. Проходит эта минута, и ничего не случается.
От кустов отделяется паренек с комсомольским значком и, ровно бы угадывая, что дальше ждать нельзя, что все достигло наивысшего напряжения и что может что-нибудь в самом деле случиться, он что-то торопливо говорит шоферу и показывает рукой двигать машину. Тот согласно кивает головой. Лицо его бледно и несчастно. Шофер грубой рукой сталкивает паренька-палача с подножки, как бы даже смахивает его, делает последнюю глубокую затяжку, выкидывает окурок в окно кабины, кладет руку на рычаг скорости и еще секунду медлит, поднимает глаза, и обводит ими лица на площади, и глаза его кричат: «Что же это, братцы? Что же вы молчите? Бра-а-атцы!» Рука его делает привычный поворот, он включает первую скорость. Но он еще не отпустил ногою ту педаль, которая выпускает скрытую силу в цилиндры машины, после чего машине оживет, двинется, и человека не станет. Он еще дарит человеку секунды жизни. Он не решается его умертвить.
Смотри, человек, смотри! Смотри на эту землю, из которой ты вышел. Прощайся с нею. Обведи ее последним взглядом постылую. Что она принесла тебе? Что она дала тебе? Горсть радости и короб горести. И зачем она тебе? Зачем? Чтобы жить дальше, чтобы мучиться еще и еще, чтобы копаться в ней, в этой земле, добывая из навоза и грязи пропитанье. Ведь все равно поздно или рано уйдешь ты туда, откуда пришел. Не жалей ее! Плюнь на нее! Радуйся! Может быть, еще будут такие времена, когда живые позавидуют тебе.