Борис Ямпольский - Молодой человек
— Ого, вспомнил!
— А что же ты хочешь?
— Давай, что сам читаешь.
— Я читаю «Десять дней, которые потрясли мир», — гордо говорил Сократ.
— И я хочу «Десять дней, которые потрясли мир», — так же гордо отвечал мальчик. — Что я, хуже тебя?
Помню длиннющего, тощего, с длинным, низко опущенным носом паренька, в большом белом отцовском картузе. Когда учитель вызывал: «Попков!» — мальчики, веселясь, кричали: «Попков-Попков!»
Этот Попков-Попков все летние дни проводил в суде.
Мальчики читали «Железную пяту», шагали на ходулях, катались на карусели, смотрели «Мистер Вест в стране большевиков», а Попков-Попков высиживал длинные судебные заседания, трепетно слушал допросы свидетелей, прения сторон и последнюю речь подсудимого. Он терпеливо ждал в прокуренных коридорах конца совещания судей, с удовольствием вставал при крике: «Суд идет!», с упоением слушая приговоры. Мальчики, увидя на улице его белый картуз, еще издали кричали: «Суд идет!»
Он и у себя на улице, в старом темном сарае, проводил суды, настоящие суды, где был комендант суда, прокурор и товарищ прокурора, был защитник, был подсудимый, были прения сторон и была совещательная комната за поленницей дров.
— Суд идет! — объявлял комендант и зачем-то свистел в свисток.
Попков-Попков появлялся за колченогим столом с папкой «Дело». Вводили подсудимого, который ухмылялся, глядя на Попкова-Попкова.
— Фамилия? — холодным голосом спрашивал Попков — Попков.
— Не скажу, — капризно отвечал подсудимый.
— Подсудимый, отвечайте на вопрос, — тем же холодным голосом говорил Попков-Попков.
— Ну ладно, скажу, — хихикал подсудимый. — Пуриц-Шмуриц.
— Имя? — спрашивал Попков-Попков.
— А, еще имя говори! — нудно тянул подсудимый и, глядя в потолок, фантазировал: — Имя, ну пусть будет Али Баба.
— Местожительство? — продолжал допрос Попков-Попков.
— Будто не знаешь? — говорил подсудимый.
Наконец Попков-Попков приступал к делу.
— Подсудимый Али Баба Пуриц-Шмуриц, признаете вы себя виновным?
— А в чем? Ты скажи, в чем, я и признаюсь!
— Подсудимый Али Баба Пуриц-Шмуриц, вы обвиняетесь в том, что украли кролика.
— Дудки, — говорил подсудимый, — не крал я кролика. У кого я крал кролика?
— Комендант, введите свидетелей, — приказывал Попков-Попков.
И были свидетели, которые сами, своими глазами видели, как подсудимый Али Баба Пуриц-Шмуриц тащил за уши кролика, и у кролика были красные-красные глаза.
И были свидетели, которые, наоборот, в то же самое время плавали с подсудимым под водой и ловили раков.
Наконец объявлялся приговор:
— Обвиняемый Али Баба Пуриц-Шмуриц приговаривается к десяти годам заключения.
— А хоть к двадцати! — откликался подсудимый и показывал суду и зрителям фигу.
Помню еще странного очкастого мальчика Бибера. Днем и ночью бродил он с книгой, с одной и той же толстой-претолстой книгой, где все страницы от начала до конца испещрены были цифрами и формулами, и ни одному мальчику в городе непонятно было, как ее можно читать без принуждения, а он ее читал не отрываясь, точно «Монте-Кристо».
Бибер не был первым учеником, нет, он долго считался даже последним учеником и сидел на камчатке.
— Ты что же, Бибер, молчишь? — говорила «естествозначка». — Я тебя спросила: сколько тычинок у настурции?
— Когда мне это не интересно, — отвечал Бибер.
Но зато Бибер быстро, молчаливо, прямо молниеносно решал задачи. В первый раз на письменной арифметике учительница, когда он через минуту протянул ей тетрадь, рассердилась:
— Занимайся своим делом.
— Я уже решил.
— Что решил?
— Задачу.
Она взглянула на тетрадку. У нее вытянулось лицо.
— У тебя что, ключ?
— Какой ключ? — не понял Бибер.
— Ключ от задачника Евтушевского. Что ты притворяешься?
— Вы что от меня хотите? — рассердился Бибер.
Она молча пошла к его парте, а он, ошеломленный, стоял у учительского стола и оттуда смотрел, как она роется в его парте и ищет какой-то ключ. Учительница молча вернулась, села за стол, взяла задачник, отчертила ногтем:
— Вот, решай при мне. Макс, иди сядь на последнюю парту, дай ему место.
Макс, первый ученик, еще дуревший над задачей, взглянул на учительницу, встал и ушел со своей тетрадкой и измазанными в чернилах пальцами на камчатку.
Бибер сел на первую парту, прочитал задачу, взялся за перо, но вдруг поднялся.
— Ты что?
— Не буду.
— Что, не можешь?
— Могу, но не буду.
— Почему же ты не будешь?
— Не верите — и не надо.
— Я хочу тебе поверить. Очень хочу, — сказала учительница.
Бибер посмотрел в ее глаза, молча сел и что-то быстро на обложке стал подсчитывать, а через минуту протянул тетрадь. Учительница взглянула.
— Тебе, наверно, надоело сидеть на камчатке одному?
— Нет, я буду сидеть один.
Он пошел назад, к своей последней парте, и толкнул первого ученика, не добившего задачку.
— Вытряхивайся!
Этот Бибер теперь ходил по улицам в башмаках с всегда развязанными шнурками и читал толстую книгу, битком набитую формулами. Внезапно присядет на крылечко или на камень, потом, как лунатик, неизвестно отчего встанет, неверным шагом идет, продолжая читать свою цифровую книгу, наталкиваясь то на стекольщика, то на спящую на дороге кошку.
Вокруг Бибера жужжал, кричал, бесился мальчишеский мир, играющий в мяч, в горелки, в чехарду. Вдруг из какого-то двора вылетит мяч, сорвет с Бибера шапку. Он на минуту остановится, взглянет, отчего и почему упала шапка, поднимет, почистит, наденет и снова пойдет. А если мяч подкатывал к самым его ногам и он хотел по нему ударить, то, размахиваясь, обычно не попадал в него, и все вокруг кричали «мазун!» и продолжали играть.
— А про что тут написано? — интересовались даже старики.
— Про все! — загадочно отвечал Бибер и жестом как бы обнимал всю вселенную — и землю, и солнце, и невидимые днем планеты.
За ним бежали собаки и маленькие мальчики, дразнили его, покручивая пальцем у виска: «Тронутый». Но Бибер не обращал на них внимания, останавливался у забора и мелом быстро набрасывал формулы. А потом мальчики долго стояли и молча рассматривали эти сумасшедшие цифры, и когда они уходили, то еще оставались собаки и, недоумевая, нюхали написанное мелом.
— …Отцу родному купил! — клянется на углу, у театра «Экспресс», Жменя, мальчик с заячьей губой, расхваливая папиросы, разложенные на висячем фанерном лотке.
Никто уже и не помнил его настоящего имени. Жменя и Жменя. Что попадет в его кулак — уже не упустит. Жменя был в школе последний ученик, пропащий ученик.
— Так на сколько раньше приходит пароход из пункта А, чем из пункта Б? — спрашивал учитель.
Жменя смотрел на учителя с иронией.
— Ну, не решил? — осведомлялся учитель.
— Есть мне время этим заниматься, — отвечал Жменя.
Но зато он был первый биток. Король! Он выигрывал у мальчиков не только монеты, но и пуговицы, даже крючки от штанов, которые тут же прятал в ржавую жестяную коробочку. И мальчики уходили домой, придерживая штаны, и с суеверным ужасом оглядывались на Жменю, как бы он и их не спрятал в свою ржавую коробочку…
— Папиросы «Зефир»! — выкрикивает Жменя. — Махорка «Верчун»!
— Купец, сюда иди! — зовет со своего поста Фогель, единственный в городе милиционер, похожий своей длинной седой бородой на бога Саваофа.
— А зачем? — отвечает Жменя.
— Что, каждый день я тебе буду говорить и каждый день ты меня будешь спрашивать — зачем?
— А что такое? — так же спокойно отвечает Жменя, не двигаясь с места.
— Скоро ты возьмешь патент?
— Я не возьму патент.
— Как не возьмешь? — кричит Фогель и уже берется за свисток.
— Я сегодня в последний раз торгую папиросами, — отвечает Жменя.
— А чем ты завтра будешь торговать — монпансье? — спрашивает Фогель.
— Я совсем не буду торговать, я буду работать.
— Где же ты будешь работать? — интересуется Фогель.
— Я буду работать на пятой госмельнице, я буду помощником мукомола, — сообщает Жменя.
— Ну хорошо, чтобы я тебя больше не видел, помощник мукомола, — отвечает Фогель и отворачивается.
Жменя пробегает мимо него.
— Папиросы «Графские»!.. Папиросы «Коминтерн»!..
В это время Валька Хлородонт, прозванный так за ярко-белые зубы, красавчик Валька в штанах гольф и берете ездит по городу на велосипеде «БСА» и говорит: «Ультра!», «Экстра!» — и, по слухам, собирается в Америку или даже в Монте-Карло.
А Френк никуда не собирается — ни в Америку, ни даже в другой город. Френк — мальчик с молчаливым, темным взглядом, который можно было бы назвать угрюмым, если бы не его серьезность и светившийся в нем ум.