Владимир Солоухин - Барометр
Между тем сперва по колхозу, потом по соседним колхозам по району очень быстро распространилось: Сывороткин категорически отказывается орошать поля. Такое не могло не дойти и до области, и до управления, ведающего оросительной системой.
Сывороткин знал, что будут нажимать и что нажим будет до хруста костей. Мог бы уехать куда-нибудь, исчезнуть дня на три… Но этого-то он как раз и не мог, оставаясь председателем. В такое горячее время исчезновение председателя все равно что исчезновение с передовой, ну, скажем, командира батальона. Но заболеть бы мог. Стенокардия, спазм головных сосудов, приступ печени, обострение гастрита… Мало ли. Теперь каждый разбирается в своих потрохах и все там знает. Отлежался бы, отсиделся бы дома до четверга…
Но Сывороткин не хотел ни прятаться, ни болеть. Он, напротив, прилежней, чем когда бы то ни было, сидел в конторе около телефона, даже поглядывал на него искоса, и казалось ему, что телефон должен звонить чаще, а он не звонил совсем. И было в этом молчании телефона нечто тягостное, угрожающее, почти страшное.
По району навстречу первому слуху о невероятном непослушании председателя колхоза имени Буденного пошел распространяться другой слух — о том, что Сывороткина с председателей снимают (по другим слухам, уже сняли и даже отдали под суд за саботаж) и что Сывороткин будто бы раскаялся на колхозном собрании, но было поздно.
Легко представить, как себя чувствовал сам Сывороткин, да еще около молчащего телефона. Но телефон все-таки зазвонил. Егор Васильевич услышал в трубке незнакомый, негромкий, кому-то знакомому подражающий голос, но в душевном волнении он не мог вспомнить — кому.
— Товарищ Сывороткин? — тихо, подчеркнуто членораздельно спросили у председателя.
— Сывороткин слушает.
— Вы понимаете, что вы делаете? На какой путь вы становитесь? И чем это грозит? С одной стороны — колхозу, а с другой стороны — вам, товарищ Сывороткин?
— Ну на какой, на какой путь?! — взорвался вдруг председатель. — Что вы мне все грозите? Или я о своей шкуре думаю? Деньги и колхозу нужны. Нам еще машины покупать. Нам еще комбикорма завозить, нам еще за минеральные удобрения платить, нам еще колхозников поддержать надо, нам еще… Что я их, себе, что ли, возьму? Нашему колхозу деньги нужнее, чем вашему управлению. Я же хочу как лучше. Я прошу отложить до четверга. За несколько дней урожай не погибнет. Предполагается, что в четверг начнутся дожди, а вдруг правда? Колхозные же деньги спасем. Не мои же. И труд сэкономим. И воду… Я понимаю, что вам надо свой план выполнять. Но ведь не ради же плана орошение, а ради полей. Если поля дождем польет, вы что, не рады будете, что ли? Я до четверга прошу, попробуем… рискнем… — почти уже с умоляющими нотками в голосе говорил Сывороткин. — Ну, попробуем.
— Одна попробовала… — начали было в трубке, однако не договорили известную грубоватую поговорку до конца. — Дадим воду, извольте принять. Вы меня слышите?
— Пусть приходит, а я ее не возьму, — не узнавая сам себя и тоже спокойно уже ответил председатель колхоза.
В тот же день к вечеру счетовод Шура Никитина приняла телефонограмму: «Председателю колхоза им. Буденного т. Сывороткину Е. В. явиться… к 10.00 во вторник 20 мая…»
«Ну вот, — подумал Егор Васильевич с упавшим сердцем, — там и решится вопрос о моем снятии. И как неудачно — во вторник. Подождать бы до четверга, двух дней всего лишь и не хватает».
Прочитав телефонограмму, Сывороткин положил ее в карман и пошел вдоль села к хате Петра Потаповича Кузьменки.
— Заварили мы с тобой кашу, будь он неладен, твой осколок! — сказал Егор Васильевич, здороваясь с Потапычем за руку. — А вдруг это липа — все твои дожди?
— Будь благонадежен. Сегодня всю ночь не спал. Так-то сильно, пожалуй, никогда не болело. Бури бы какой не случилось.
Тем временем хозяйка, жена Петра Потаповича, Вера Ильинична, соорудила мужикам закусить: нарезала домашнего сала и подала на стол три небольших соленых арбуза. Они хоть и с впалыми боками, сморщившиеся, словно прохудившиеся футбольные мячи (как-никак до мая долежались), но оказались, когда разрезали, с рассолом внутри, не обвялые, одним словом, арбузы что надо. И не перекисли нисколько.
— Вот что значит — погреб глубокий. Ах, хороши. Ну, Ильинична, удружила! Да в этакую-то жару…
Стаканы уже опустели к этому времени. Слово за слово мужики предались воспоминаниям детства. Чего-чего не перевоспоминали. И как, бывало, пекли жаворонков к прилету этих полевых птичек, а вместо глаз вставит стряпуха сушеные ягоды черной смородины. В одну из птах запекали копеечку — кому из семьи достанется. А кому достанется, тому проводить первую борозду. И какие были ярмарки. И стали было вспоминать, что было почем на этих ярмарках, но оказалось, что забыли и спутались. Потапыч утверждал (впрочем, после второй уж дозы), что курица стоила шесть копеек, а Сывороткин спорил, что пятиалтынный. А почем был овес за меру — забыли совсем. Потом повспоминали лошадей. Пошли тут графчики, копчики, вороные, соловые…
За разговором словно бы и забыли о сегодняшней неприятности, но подспудно точила мысль и вскоре навела их на воспоминания о засухах, о молебнах, о крестных ходах.
— Тебя бы с твоим осколком тогдашнему нашему попу отцу Василию, цены бы тебе не было, Потапыч. Как заболела нога — сейчас молебен о дожде. Эффект!
— Не скажи, тоже ведь не ради одного эффекта молились. Верили, что и вправду поможет.
— Средства другого не было, а теперь вон видишь — канал.
Упоминание о канале вернуло Сывороткина к действительности и к телефонограмме. Он погрустнел было, но выпитое, и арбуз, и воспоминания как-то отвлекли и отдалили все, да и Потапыч лишний раз уверил, что будь, мол, благонадежен.
Однако в ночь на вторник Сывороткин долго не мог уснуть. Все его упрямство предстало ему в другом, резком свете, словно при взгляде со стороны. В самом деле, ну чего он затеял и зачем? Заговорила крестьянская жилка? Сработал вековой механизм? Нерасчетливо тратить воду и деньги, если все равно ожидается дождь? Да тебе-то какое дело? Ты хлеб выращиваешь для кого? Для государства. Воду тебе дает кто? В конечном итоге государство. Деньги ты перечислишь кому? В конечном итоге государству. А деньги чьи? В конечном итоге — государственные. Конечно, организации могут называться по-разному. И даже юридически считается, допустим, что колхоз и государство — это разное вроде бы дело. Но дело-то одно — хлеб.
Ну и что же завтра? Покаяться? Признаться, что осознал? Какая-то муха укусила? А какая муха, если разобраться? Не понравилось, что начали нажимать, такая уж натура: чем крепче жали, тем сильнее Сывороткин противился. Значит, весь вопрос в том, можно ли с такой натурой оставаться председателем? А, ладно! Пусть решают, как хотят. Вот только бы Потапычев барометр сработал. Если не сработает, тогда действительно плохо — уж не для Сывороткина, а для хлеба, для главного дела. Нет, а как хорошо бы: его обсуждают, а за окнами дождь шумит…
До района от колхоза Буденного — одиннадцать километров. Надумалось Сывороткину не ехать в район на своем «газике», а встать пораньше и прогуляться пешком. Два часа. Ну, два с половиной тихим шагом. Пройтись, проветриться перед взбучкой. Зайти на полчаса в районную чайную — еще будет время. Выйдет он в дорогу в половине седьмого. Ну а чтобы проснуться — будильник не надо заводить, каждый день председатель в шесть часов уже на ногах.
Еще не открыв глаз, еще не проснувшись как следует, Сывороткин почувствовал, что в мире что-то переменилось. Он откинул оконную занавеску и вместо ясной полосы чистого, зеленоватого, предвещающего чистотой своей раскаленный полдень утреннего неба, перечеркнутого в нескольких местах стволами молодых топольков, увидел какой-то серый студень, так что даже и топольки почти не видны на нем, сливаются, стушевались и растворились.
Да ведь это же дождь! И не из тучи какой-нибудь, а обложной, повсеместный, устойчивый, на несколько дней. Не пошел еще пока, но если забито все небо таким студнем, то пойдет с часу на час, не надо и сомневаться.
Дождь пошел, когда Сывороткин уже был в пути. Пошел дождь нехотя, мелкой водяной пылью и туманом. Но в этой пыли засверкали крупные полновесные капли, словно в тонком и мелком сите, через которое сеяли там, наверху, дождевую воду, было проткнуто гвоздем несколько дырок. Сито вскоре заменили решетом, а потом грохотом[1].
Окрестности сразу наполнились ровным шумом. То, что было пышной и мелкой, как пудра, дорожной пылью, начало прилипать к ногам сначала крутой, как замазка, а потом разжиженной грязью. Тусклая, запыленная, поблекшая от сухости зелень и справа и слева от дороги стала яркой, как делается яркой переводная картинка, когда сотрут с нее мокрым пальцем слой тусклой бумаги.