Виктор Конецкий - Tom 5. Вчерашние заботы
Кто-то, самый умный, догадался, как дело происходило. Дверь теплушки, как у всякого телячьего вагона, откатывается в сторону по направляющим на колесиках. Изнутри стопорилась она деревянным клином. Клин от вибрации ослабел, между дверью и стенкой образовалась щель, винтовка в нее выпала; затем кому-то в щель стало на нары сквозить, он встал, накатил дверь обратно и опять запер на клин.
Вот и все дела, браток. Закрыватель двери вспоминать этот момент не счел нужным. А может, «заспал» и действительно забыл. Мне же все важно было знать. Последний перегон был около сорока километров. Когда: в начале, середине, в конце перегона это случилось?..
Эшелон уже стоит, мне давно пора выскакивать на стражу. А в голове: «Часовой на посту утерял боевое оружие с боевыми патронами — трибунал? пять лет? десять? спишут в матросы?..»
Начальник эшелона — заместитель адмирала по строевой части полковник Соколов, уставник до мозга костей: на парадах и торжественных проходах по городским улицам он впереди, весь в золоте и владеет таким парадным шагом, что Павел Первый ему бы при жизни памятник поставил. А меня полгода назад разжаловали из старшин второй статьи — за длинный язык — в рядовые. Полковник Соколов обставил процедуру торжественно: был и барабанный бой, и срезание старшинских лычек, и отрывание козырька у старшинской фуражки прямо на плацу перед строем училища. Помнит меня полковник как облупленного…
Вот эта строевая машина — начальник эшелона, отвечающий за курсантов Высшего военно-морского училища, за будущих офицеров флота, — расхаживала у штабной теплушки, ясное дело, парадным шагом. И так он это проделывал, что дерзко-задиристые и хамоватые кольские смазчики букс шмыгали носами, утирались промасленными рукавами ватников и проскакивали мимо полковника бочком и молчком, хотя никакого отношения к строевому механизму не имели и спокойно могли ругаться от души и размахивать молотками безо всяких яких.
Все, Витя, вылезай, потому что приехали.
И:
— Разрешите обратиться, товарищ полковник?
— Что у вас, товарищ курсант?
— Докладывает часовой концевого вагона. Мною на последнем перегоне утеряна винтовка.
— Старшина Рысев!
— Слушаю, товарищ полковник!
— Взять под стражу! Поедет дальше в штабном вагоне!
— Лезь сюда! — это Рысев говорит. Он мне лычки срезал.
— Товарищ полковник!.. Я… разрешите остаться!
— Старшина, проследите, чтобы снял ремень, и обыщите!
— Есть, товарищ полковник!.. Тебе сказано: лезь сюда!
Я влез, расстегнул бляху, снял ремень и вывернул карманы. Ничего в них, кроме носового платка и махорки, не было. Рысев посадил в угол и еще отгородил от свободы скамейкой.
«Часовой на посту утерял оружие — трибунал и десять лет, как одна копеечка, а для примера могут и еще что-нибудь пострашнее выдать».
Строевая машина поднялась в вагон.
— Доложите, что и как. Старшина, записывайте.
Я доложил. И закончил мольбой: оставьте, мол, здесь, я побегу обратно и найду винтовку, я ее из-под земли выкопаю, я…
— А не найдешь — башку с отчаяния под поезд? Или по молодой глупости дезертируешь? И мне за тебя трибунал?
Дежурный по полустанку заглянул в вагон и доложил, что эшелон отправляется через пять минут.
«По вагонам!.. По вагонам!.. По вагонам!..» — покатилось вдоль и вдаль.
— Нет! Товарищ полковник, нет! Честное слово! Не найду — вернусь!
— Товарищ полковник, здесь четверо лихих людей в тайге шатаются, — вклинился с дурацким напоминанием старшина Рысев. — Как бы они его не пришили.
— Молчать! Вас не спрашивают! — рубанула строевая машина.
И пошла шагать из угла в угол штабного вагона, а вместе с ней шли секунды и минуты, складываясь в десять лет. И главное даже не в тюрьме было, а в матери. Я знал: не переживет. Но также знал и понимал все то, что творилось сейчас в душе и мозгу строевой машины. Оставить меня — нарушить законы, и каноны, и уставы, и кодексы. И ответственность взвалить себе на погоны, — а семья? а служба? а карьера, в конце концов?.. И так просто — оставить здесь пять человек, дать сопроводиловку, сообщить железнодорожному начальству, а разиня пусть катит за решетку. Конечно, и при таком варианте взыскание влепят и ему, полковнику Соколову, но всего на уровне выговора. А если мальчишка сдрейфит и ударит в бега? Конец тогда Соколову. Вот какой вопрос на уровне «быть или не быть?» решала строевая машина. Время, еще раз повторяю, суровое шагало, катилось, текло и по стране и по планете.
— Старшина!
— Есть, товарищ полковник!
— Отдай ему ремень!
— Есть!
— А ты — бегом за бушлатом! И сразу сюда! Марш!
Я кубарем вылетел из вагона и помчался за бушлатом, еще не понимая толком, что означает ремень, что — бушлат и зачем бегом обратно.
Тепловоз визгливо гуднул, когда я подбежал к штабному вагону с бушлатом.
— На поиски сутки, — сказала строевая машина. — Сейчас, — взглянула она на часы, — двадцать сорок восемь. Этот перегон был тридцать шесть километров. Через сутки при любом результате поисков догоняете эшелон на любом поезде. Все ясно?
— Так точно! Спасибо, товарищ полковник!
Эшелон дернулся. И в каком-то беззвучии покатили теплушки в свой вечный, тупой, безропотный путь. Я даже лязга буферов не услышал — немое кино. Но человеческий голос в сознание проник:
— Эй! Старшина! Брось ему хлеба!
— Не надо! Не надо! — крикнул я.
— Рысев! Кому приказано?! — прорычала строевая машина, и из проема дверей штабного вагона вылетела буханка.
Ребятишки пялили зенки, пока эшелон тянулся мимо — теплушка за теплушкой.
Кое-кто из них меня любил, кое-кто наоборот, но все пялились с испуганным любопытством.
Через минуту на безымянном кольском полустанке никого не осталось, кроме меня и буханки черного хлеба. Я ее не поднял. Не до нее было, дураку.
На мне были белая брезентовая роба, бушлат, бескозырка и яловые ботинки — «гады» на курсантском языке.
Вы когда-нибудь бегали по железнодорожным путям? Если бежать по шпалам, то надо или прыгать через две на третью, или частить по одной. И то и другое невозможное дело, если надо действительно бежать, а не кое-как передвигаться. Конечно, можете попробовать бежать обочь путей, но там был гравий, он осыпался под «гадами», от него невозможно было толкаться для настоящего бега. А надо было именно бежать. Я не так опасался того, что винтовку найдут лихие люди, как того, что ее сопрет какой-нибудь стрелочник. В таежной глухомани Хибин, во глубине Кольского полуострова винторез с полной обоймой боевых патронов для стрелочника был бы таким сюрпризом, что он никогда и никому его не отдал бы ни за мольбы, ни за слезы, ни за деньги, ни даже за коврижки.
Вы когда-нибудь пробовали начинать забег на тридцатишестикилометровую дистанцию после того, как месяц почти не двигались, сидя в отсеках подводной лодки?
Уже через несколько минут так заболело под ложечкой, что я сошел с дистанции и сел на рельсу, скрючившись в три погибели.
Сумерки перетекали в кромешную ночь. С одной стороны насыпи шумела тайга, с другой — довольно далеко внизу — чуть плюхала в камень Хибин Имандра. Глухо было вокруг. И сквозь боль я ощутил одиночество. Первый накат одинокости в ту ночь, еще слабый накат — как бы пленка одиночества.
Я, как всякий, кто служил в армии или на флоте, был не один раз гоняем в кроссы с полной выкладкой. И знал, что боль под ложечкой можно преодолеть только тем, что будешь продолжать бежать дальше, сквозь нее.
И я побежал, то прыгая через шпалы, то по осыпающемуся гравию. Но мне ведь не просто бежать надо было. Мне надо было смотреть во все глаза, чтобы не протащиться мимо винтореза. А как он упал? Куда закатился по инерции? Надежда обнаружить винторез сохранялась только потому, что выпал он не в сторону откоса насыпи к Имандре, а в противоположную сторону — между путями.
Километра через два я скинул бушлат и даже не оглянулся на него. Боль под ложечкой слабела, но черт бы побрал брезент робы! Этот жесткий морской брезент не для сухопутных кроссов. Он начал сдирать кожу на коленях. А широкая рубаха робы, которую я выпростал из-под ремня (взмок от пота), сильно парусила. И где-то на пятом километре я скинул и ее. К этому моменту я, ясное дело, уже не бежал, а брел и пучил глаза во тьму.
Тьма возле самой земли была какая-то более светлая, чем окружающий мир. Быть может, озеро собирало в линзу штилевых вод свет звезд и отбрасывало под ноги.
Кажется, не думал ни о прошлом, ни о настоящем, ни о будущем. Сил хватало только на то, чтобы гнать и гнать себя вперед. Брезент содрал кожу на коленях до ощущения мокроты, но расстаться со штанами я не решился. Тем более что главная боль спустилась ниже. Морские «гады» носятся не с портянками, как сапоги в презренной пехоте, а с носками. Железная яловость ботинок не амортизировалась носками и терзала щиколотки почище брезента робы.