Александр Шевченко - Под звездами
Высокий офицер поднял рукавицы и подошел к девушке:
— Машенька, скорее раздевайся, тут тепло! Снимай валенки, давай я помогу!
Движения высокого офицера были порывистыми, резкими, в его сухом угловатом лице с маленькими черными бакенбардами, манере высоко держать голову на откинутых плечах, в гибкой, стройной фигуре, туго перетянутой широким ремнем, было что-то дерзкое, вызывающее.
— Не надо, не надо, Андрей Иванович, прошу вас, я сама! — торопливо отозвалась Маша, сняла пахнущий свежим морозным воздухом полушубок, сбросила валенки, размотала длинные белые портянки и примостилась на скамейке, уперев маленькие босые ноги в печку и обхватив колени руками.
Офицер смущенно закурил папиросу и прислонился к печке, но то и дело взглядывал на Машу и тут же отводил глаза.
Пришел командир первого взвода Хлудов и, не раздеваясь, не снимая шапки, уселся на лавке, привалился к стене и хриплым, простуженным голосом стал раздраженно жаловаться, что его взводу отвели самую плохую, нетопленую, полуразрушенную избу. Из-под низко надвинутой шапки сердито глядело его длинное лицо.
Пылаев — худощавый юноша в гимнастерке, плотно облегавшей острые плечи, — видно, чувствовал себя непривычно в незнакомом доме и с подчеркнутым вниманием разглядывал на стенах цветные иллюстрации из журналов, то и дело поправляя падавшие на лоб длинные светлые волосы.
— Почему вы так поздно приехали, Гриднев? — спросил Шпагин высокого офицера, своего заместителя.
— Поздно? Да если бы не я, Маша вообще завязла бы где-нибудь в сугробах! — смеясь, ответил Гриднев и стал горячо объяснять: — Бессовестно навязывать девушке заботу об этакой кляче! Мы не столько ехали, сколько тащили сани на собственных руках! Проще было бы взвалить на дровни этого Росинанта и самим везти его— честное слово, быстрее бы добрались!
Гриднев говорил торопливо, возбужденно, с каким-то странным увлечением. Видно было, что ему доставляло удовольствие рассказывать, как он ехал вместе с Машей; он словно хотел показать всем, что между ними существуют какие-то особые отношения.
— Андрей Иванович, как всегда, преувеличивает, Буланчик не так уж плох, — сказала Маша. — А дорога, правда, ужасная. У нас потому и нет отставших, что все знают: если кто попросится ко мне в санитарные сани, тот сам будет их тащить!
— Даже и при таком условии нашелся один добровольно отставший! — с улыбкой посмотрел на Гриднева Шпагин.
Глубокими серо-синими глазами Маша с каким-то теплым вниманием оглядывала избу.
— Как хорошо у вас, бабушка! Цветы!.. У нас дома тоже было много цветов!..
Хозяйка глубоко вздохнула.
— Молодая ты какая, совсем девочка! Ты что же — сама пошла или взяли тебя в армию?
— Сама, да ведь это все равно, бабушка! Сейчас каждый должен помогать нашей армии, — ответила Маша нравоучительным тоном, каким взрослые объясняют детям непонятное.
Хоэяйка слушала ее с недоверчивой улыбкой. Потом мелкими суетливыми шажками подошла к сундуку и достала белые шерстяные носки с голубой полоской.
— Туда же, помощница! Возьми-ка вот носки — потеплее будет!
— Какие замечательные! Это вы сами вязали?
— Сама, до войны еще... Сейчас глазами совсем плохая стала, спицы не вижу...
— Я давно мечтала о таких носках, да где их теперь достанешь? Не знаю, как й благодарить вас...
Старушка закачала головой:
— Какая уж тут благодарность — носи на здоровье, милая!
В дверь постучали, и невысокий, плотный, с отвислыми светлыми усами немолодой офицер остановился на пороге:
— Мы сюда попали? К своим?
Хозяйка обернулась к нему:
— В нынешнее время все свои!
Шпагин поднялся:
— А, замполит прибыл! Как наш обоз, Иван Трофимович?
Замполит раздевался, отряхивал снег с полушубка и валенок и неторопливо рассказывал низким глуховатым голосом:
— Во дворе кухню поставили... Завтрак уже заварили... Черев два часа будем роту кормить...
Он зачесал назад над большим лысеющим лбом длинные светлые волосы, вытер седые от инея усы, закурил трубку. Его медлительные, широкие движения были спокойны, уверенны; узкие серые глаза глядели внимательно, серьезно. Фамилия у него была короткая и твердая — Скиба.
Вместе с ним пришел командир второго взвода Подовинников — рослый, с моложавым красивым лицом. На его губах была та сдержанная, неловкая полуулыбка, какая бывает у застенчивых людей, когда они, войдя в дом, не знают, уместна -ли здесь их радость. Он вытянул перед собою большие ладони и спросил, где можно вымыть руки.
— Проходил мимо амбара, — объяснил он, — вижу: девушки зерно сгружают. Худенькие, ослабели, видно: свалят мешок с саней, ухватят его втроем — и волоком по земле! — Подовинников повел сильными плечами: — Помог им... А зерно хорошее: чистое, тяжелое, словно литое...
Хозяйка свела его за печку, где над деревянной лоханью висел глиняный горшок с водой.
— Бабуля, можно слезать нам? — послышался откуда- то детский голос, и только теперь все заметили на печи, занимавшей угол избы, двух ребят. Подперев руками головы с копнами растрепанных, давно не стриженных волос, таких же светлых, как ржаная солома, на которой они лежали, ребята перешептывались, наблюдая за происходящим в избе.
— Проснулись?
Женщина подошла к детям, накинула на них сползшее одеяло, подоткнула солому.
— Погодите, милые, вот только картошек отварю...
Увидев детей, Скиба заулыбался и стал угощать их отсыревшей липкой карамелью ядовито-кровавого цвета и твердым, гремевшим, как глиняные черепки, печеньем.
— А это что у тебя? — спросил Скиба, увидев у старшего мальчика неровный синеватый шрам около виска, пересекавший лоб и скрывавшийся в волосах.
— Это Генрих пистолетом меня ударил, офицер ихний...
— За что же он тебя так?..
— Мы листовки собирали, которые с нашего самолета бросали...
Правая щека у Скибы нервно задергалась.
— ...Значит, у тебя уже первое боевое ранение есть! Никогда не забывай, откуда этот шрам у тебя! Может, еще и встретишь этого фашиста!
— Удрал он, когда наши наступали...
— Ух, поймать бы его, — загорячился малыш.
Из-под лохматой шапки волос сердито горели васильковые глава, и весь он стал похож на нахохлившегося воробья. Пошарив в соломе, он достал несколько винтовочных патронов.
— У меня вот какие пули есть! Мы из них порох достаем и зажигаем — здорово горит!
— Не пули, а патроны! — поправил малыша старший. — Это ерунда — вот у меня ракеты есть, всяких цветов — красные, зеленые, синие — только пускать нечем; ракетницы нет! У тебя есть ракетница? Давай будем пускать ракеты — вот красиво будет!
— И меня возьмите, я тоже хочу ракеты пускать! — потребовал малыш.
— Возьмем, возьмем обязательно! — засмеялся Скиба и, вздохнув, добавил: — Эх вы, вояки... — Кивнул на детей, спросил хозяйку: — Внучата твои?
— Внучата; сына меньшого, Петра, — ответила хозяйка, помедлила, вопросительно посмотрела на Скибу и тихо добавила: — Как ушел в сорок первом, так с тех пор и не слыхать...
Все подошли к ней, стали молча слушать. Она подняла повлажневшие глава на Подовинникова:
— Вот такой же годами был, как ты...
Шпагин спросил:
— А мать их где?
Дрогнул, сломался голос хозяйки:
— Угнали ее немцы, когда уходили... Тоже как в воду канула... — Подошла к детям, заплакала, запричитала: — Никого у них нет; осиротили их враги проклятые...
Маша подняла свалившийся с хозяйки платок, покрыла вздрагивающие плечи, обняла ее, замерла.
В избе стало тихо.
И тут горячо, нетерпеливо прорвался голос Пылаева:
— Как же вы жили, бабушка?
Внезапно потемневшими глазами он оглядывал всех, но ничего но видел: горячий гнев туманил ему глава.
Хозяйка оперлась рукой о край стола, вытерла глаза концом платка и медленно, с усилием проговорила:
— Да это время мы словно и не жили, а сон страшный видели. От темна до света из избы не выходи — стреляют, свет не зажигай — тоже стреляют, в лес по дрова не смей ходить — к партизанам, мол, идешь.
Она совсем выпрямилась, голос ее окреп, и рассказывала уже без слез и надрыва, сдержанно, просто.
Скиба грузно ходил по избе, заложив одну руку за ремень, а в другой держа трубку, и жадно глотал горький дым. Остановился около Шпагина и тихо сказал ему:
— Как подумаешь, сколько еще таких людей кровавыми слезами встречают и провожают каждый день своей жизни! Утопить можно было бы всех гитлеровцев в народных слезах!
Шпагин так же тихо ответил ему:
— Самое главное, Иван Трофимович, не отчаялись бы наши люди в плену, верили бы, что мы придем, освободим их. Многие второй год в оккупации — кто бы мог предположить такое, когда начиналась война? Вот я все думаю об одной женщине, которую встретил тогда. Недалеко отсюда, под Вязьмой ее встретил...
Они присели на скамейку у стены, и Шпагин стал рассказывать.
Это было поздней осенью сорок первого года. Уже несколько дней без перерыва моросил холодный осенний дождь. Над пустынной равниной, где изредка чернели безлюдные, прижавшиеся к земле деревни да голые, исхлестанные дождем перелески, низко ползли грязные, разорванные тучи. Земля набухла водою и больше не принимала ее, и вода стояла везде мутными, тускло блестевшими под сумрачным небом лужами. Проселочная дорога, истолченная тысячами ног и колес, превратилась в канаву, наполненную жидкой, липкой глиной. От мокрых лошадей, по грудь забрызганных грязью, валил пар, они поминутно останавливались, скользили, вытаскивая завязшие орудия, колеса с громким чавканьем медленно катились по глубоким выбоинам, разбрасывая комья грязи. На сапогах налипали пудовые комья вязкой желтой глины, счищать ее не было смысла: при первом же шаге она снова облепляла ноги, и стоило больших усилий вытаскивать и поднимать их. Вода просачивалась в сапоги, и между пальцев хлюпала жидкая холодная грязь. Шинели и вещевые мешки напитались водою и отяжелели, даже пулеметы и винтовки и те, казалось, от воды стали невероятно тяжелыми. Сырой туман пронизывал холодом, дождь леденящими струями стекал по лицу, слепил глаза, забирался за ворот, но уже никто не защищался от него: от усталости было трудно даже руку поднять. Измотанные многосуточными боями и безостановочным отступлением, опустив голову, не глядя по сторонам, подавленные, безучастные ко всему, солдаты шли неровной длинной вереницей, и конец ее терялся в водянистой сетке дождя.