Василь Земляк - Лебединая стая
У богатея хуторянина, каких немало на Побужском суходоле, Андриан копал с Фабианом свой едва ли не самый глубокий колодец, докопался до студеных глубин, простыл и вскоре слег в скоротечной чахотке. Врач, привезенный из самого Бердичева, по слухам, гениальный знаток сей болезни, выслушав вавилонянина, не сказал ничего утешительного, лишь намекнул Мальве, что она может считать себя вдовой через шесть недель или, быть может, через шесть месяцев, но никак не более. Это было сказано поздней весной, когда облетал яблоневый цвет. Гении не умеют промолчать, даже когда совершают жесточайшие открытия.
А Андриан жил и любил ее все страшнее, все ревнивее, как способны любить только обреченные. Куда девалась его невозмутимость, он все чаще подозревал Мальву в том, чего и не было, придирался к тому, чего прежде не замечал, требовал исповедей, обещал отомстить за все, как только поправится.
Обессиленный больше ревностью, чем чахоткой, прикованный к постели, он всевозможными хитростями залучал ее в свои руки и зверски, до багровых полос на теле порол ремнем: нам были слышны удары, которые она сносила не крича, но и не каясь. Наконец, он вопил в отчаянии: «Сгинь, кара моя вавилонская!» — прогонял ее прочь и снова оставался один, бывало, и по нескольку дней кряду, ведь он не желал признавать и родичей: «Радуетесь?! А что запоете, как она вернется?!» Она и в самом деле возвращалась, но снова ненадолго. А меня Андриан убеждал, что сам посоветовал ей перебраться к Зингерам, чтобы его чахотка не перекинулась на нее. Мне он тоже советовал быть с ним поосторожнее: «Хворь сия легко передается».
Однажды дядя сам постучал к нам в стену, у которой лежал. Послали меня, я дружил с ним тайком от всех и не разделял враждебного отношения к Мальве, которое раздували на нашей половине.
У постели больного сидел Фабиан в своих золотых очках и громко читал ему какую-то книжку не по-нашему. После я узнал, читал он «Пана Тадеуша» в оригинале. Фабиан очень гордился, что мог читать не по-нашему. Так я в первый раз принес им ужин. На двоих — третий, козел, стоял во дворе и рассматривал свежий рисунок на луне, только что повисшей над ветряками.
Старшие родичи не больно-то часто навещали Андриана, может, боялись чахотки, а мне на нее было наплевать, и Фабиан как-то сказал в перерыве между чтением, что из меня когда-нибудь выйдет великий врач. А пока что дядя Андриан пользовался моими отнюдь не врачебными услугами. Я приносил ему завтраки, обеды и ужины, довольно-таки скудные даже по тогдашним понятиям. Посуда для него сохранялась отдельная, никто ею не пользовался, кроме меня и Фабианова козла, который частенько приходил сюда послушать мудрые речи или развлечься «Паном Тадеушем» в исполнении своего хозяина. Чтобы не носить недоеденные харчи домой, я отдавал их козлу. Тот лакомился мамиными борщами, иногда ел гречишные вареники прямо из миски и не мог постичь, как, живя на таких харчах, можно думать о смерти. Впрочем, и дядя думал о ней все меньше. Он лежал в постели торжественный, умытый, выбритый Фабианом, в белой рубашке, которая на нем никогда не мялась, высушенный чахоткой и любовью. А ведь еще так недавно он приносил Мальве непочатую воду [3] из своих колодцев, от той непочатой воды ей снились дивные сны. Она умела рассказывать их со всеми подробностями, и за это Андриан еще больше любил ее.
Я заметил, что он стыдился своей болезни, выходил во двор только ночью и, весь в белом, стоя у стены, подолгу смотрел на Вавилонскую гору, где жила теперь его Мальва. Потом, уже за полночь, слышно было, как он топал в сапогах по хате, и долго еще, верно, до самой зари, его окно струило свет, выхватывая из зарослей лавочку, которую он смастерил вскоре после женитьбы. Правда, вместе они редко сидели на той лавочке, зато, когда дядя уходил в дальние села и пропадал там месяц-другой, Мальва одна сиживала на ней частенько. Сейчас мне было очень любопытно, что больной делает по ночам, не спит же он при свете (тогда керосин не тратили почем зря, в кооперацию его завозили редко и расходовали бережно). Раз я тихонько выбрался из хаты и поглядел в окно: дядя лежал, заложив руки за голову, и смотрел прямо перед собой. Я долго стоял под окном, но он за все время даже не пошевельнулся. Лежал длинный и торжественный, словно скифский царь на одре, и была в этом огромная и давняя человеческая печаль. Наверно, он отрывался от этих своих всенощных дум только для того, чтобы подвернуть фитиль в керосиновой лампе на сундуке возле читаных-перечитаных книжек, которые приносил больному Фабиан. Мне великодушно позволяли рассматривать в них картинки. Пан Тадеуш был моим любимым рыцарем, но после дяди, с которым в моем представлении никто не мог сравниться.
Кроме меня и Фабиана его еще иногда навещал Клим Синица, коммунар из Семивод, что в пяти верстах от Вавилона. Он приезжал сюда по вечерам на одноконном возке и засиживался у Андриана до поздней ночи. Это был тоже высокий, худощавый, без руки человек с мужественным смуглым лицом и карими глазами, которые лучились улыбкой. Носил он галифе и синюю вельветовую рубашку с ремешком. Много курил, а говорил мало, да и то все больше отвечал на вопросы Андриана. Дядя, должно быть, знал Клима Синицу, когда тот был словоохотливее, прощал ему нынешнюю молчаливость и очень гордился этими его вечерними визитами. Коммунар всякий раз привозил больному либо обливной горшок меда из только что собранного в коммуне, либо фунт масла пирожком, по-крестьянски, обернутый в сырую тряпочку, либо красную головку сыра, который варили на коммунской сыроварне.
— Ну, теперь, считай, выкарабкаюсь, — хвалился дядя, когда я на другое утро после посещения Клима приносил ему поесть. — Снова Клим подбросил мне лекарств. Хочешь свежего меда?
Он наливал мне в чистую мисочку и говорил:
— Занеси Валахам, чтоб не думали, что я без них совсем околел бы. Вся коммуна за меня взялась. Вот, парень, что за человек этот Клим... Другому какое бы дело до меня?.. Так, малыш? Твои Валахи в жизни такого меда не ели... Эспарцет. Медонос такой в коммуне завели...
Сошлись они в Журбове, на сахарном заводе Терещенко, перед самой войной, каждый сезон ходили туда на заработки. Клим стоял на резке, Андриан — кочегаром в котельной. Вавилонский помещик собирался приобрести паровик, вот наш дед Левон, прослышав об этом, и послал сына в заводскую котельную, чтоб тот подучился и перехватил выгодное место. Журбов недалеко, от нас верст десять будет, так что ребята каждый праздник приходили к деду погостить. Кроме сына у деда было еще трое девок на выданье. Но ни одна из них не растревожила сердце молодого сезонника, и деда это нисколечко не печалило — ему не по душе были бунтарские настроения сыновнего друга. А когда он к тому же узнал, что отец Клима — голяк из Козова, который развозит по деревням красную и белую глину, то и вовсе охладел к парню. Дед наш и сам метался, как кот на глине.
Однако Клим недаром зачастил в Вавилон, он нашел себе здесь избранницу сердца, Рузю, дальнюю родственницу Валахов. Это была меланхоличная, молчаливая красавица, единственная дочка в семье. Она влюбилась в Клима безрассудно и отважно и, когда тот долго не появлялся в Вавилоне, сама украдкой ходила к нему в Журбов, на завод. Но Рузины родители не захотели их брака и поспешно, против воли дочки, силком выдали ее замуж за некоего Петра Джуру из Пыхова. Джура старше ее лет на десять, если не больше, он-то и занял место на господском паровике, который как раз выписали из Одессы, а дед с Андрианом остались в дураках, поскольку выяснилось, что Андриана к машинам вовсе не тянуло, он и не подходил к ним ближе, чем на длину кочегар-ской лопаты, не выносил их запаха и даже боялся паровика, когда тот принимался за свою неистовую работу.
Паровик вскоре сожгли вместе с экономией Тысевича, однако Рузин примак оказался человеком деятельным и отчаянным. Он как-то ловко избавился от тестя и тещи — обоих похоронили в один день (после ходили слухи, что Джура просто отравил их), — обратил в деньги их. состояние: волов, овец, ясеневый лесок на леваде. И не прошло много времени, как, к величайшему изумлению вавилонян, выписал себе трактор из самой Америки, вспахал им свое поле, а потом стакнулся с хозяином молотилки из Козова, неким Парахоней, и в жатву они носились по окрестным деревням, обмолачивали хлеб машиной —один зарабатывал на молотилку, другой на трактор, чтобы к следующей страде разойтись, заимев то и другое.
Рузя же, предоставленная самой себе и своим печалям, все больше отчуждалась от нелюбимого, стала и днем завешивать окна, совсем не бывала на людях, а из родичей навещал ее один Андриан, пока был здоров. Рузин дом, просторный, с высокими окнами, стоял неподалеку от нас, через запруду, в сырой низинке; даже и не верилось, что где-то в полутьме этого дома, пока Джура носится по свету в поисках работы для своего «фордзона», живет Рузя, недавняя вавилонская красавица и первая любовь Клима Синицы. Удивляло, что тот теперь совсем не поминает о ней, как и дядя Андриан о своей Мальве, ведь, когда коммунар проезжает мимо Рузиного дома, сердце у него, верно, колотится, как птица в силке,— он и до сей поры не женился, а угасший Рузин дом стоит, как укор людям.