Борис Пильняк - Том 3. Корни японского солнца
«60 станций экспедиции 192* г. охватывают огромный район. Конечно, сами по себе работы экспедиции недостаточны для того, чтобы говорить о фауне и биоценозах северных морей во всей полноте, тем более что они еще не обработаны окончательно.
Однако на основании их мы можем наметить, хотя бы в целях программных и рабочей гипотезы, некоторые большие естественные „районы северных морей“ – –
– что звучит по-немецки, в другой папке: –
„Die Expedition im Jahre 192* hat 60 Stationen erforscht. Letztere sind auf der Weite des Weissen, Barents- und Karischen Meeres. Das zoologische Material, welches wahrend dieser Expedition gesammelt wurde, gibt uns das Recht, die eben erwahnten Nordischen Meere in gewisse Regionen einzuteilen“ – –»
Профессор Кремнев писал свою работу сразу на двух языках, это так: по море Баренца у Земли Франца-Иосифа и Карское море позади Новой Земли, куда раз в пять лет могут зайти суда, невероятную Арктику, тысячи верст за Полярным кругом – он называл только северными морями, никак не Ледовитым океаном, – точно так же, как, когда океан у восьмидесятого градуса бил волной и льдами, когда Кремнева било море и до судорог мучила тошнота и даже команда балдела от переутомления и моря, Кремнев говорил, не вылезая из своей каюты, не имея сил встать: – «как, разве плохая погода?» – и спардэк на корабле он называл чердаком, а трюм и жилую палубу – подвалом. – Но он твердо знал прекрасную человеческую волю познавать и волить. И часы в кабинете с микроскопом шли так же медленно и упорно, как они идут на Шпицбергене, и Никитская и Моховая за стенами отмирали на эти часы, безразлично, была ли там осень и фонари ломались в лужах, или шел снег, укравший звуки и такой, от которого Москва уходит на десяток градусов к северу и на три столетия назад в глубь веков, – Decapoda устанавливала законы. – А в девять в дверь стучали, приходил профессор Василий Шеме-тов, физик, здоровался, говорил всегда одно и то же, – «ты работай, я не помешаю»; – но через четверть часа они шли по Моховой, в Охотный ряд, в пивную, выпить по кружке пива, поговорить, послушать румын; тогда за окнами шумихою текла река – Тверская, и было видно – осень ли, зима ль, декабрь иль март.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В Судовой Роли было записано рукою Кремнева, начальника экспедиции – –
«Научное снаряжение экспедиции –
По гидрологии –
Батометров разных систем … 6 шт.
Лот с храпом, трубки Баумана, глубомеры Клаузена, вьюшки Томпсона, шкалы Фореля, диски Секки, аппарат Киппа и пр., и пр. … в достаточном количестве.
По биологии –
Микроскопов разных … 20 шт.
По метеорологии – –
Специальное оборудование и приспособления для зимовки во льдах – –
Охотничье снаряжение – –
– – Экипаж экспедиции – –
– – Задание экспедиции – –»
От второго участника экспедиции, от художника Бориса Лачинова, осталась для Москвы только одна запись, которую он не послал:
«Слышать, как рождаются айсберги, – как рождаются вот те громадные голубые ледяные горы, которые идут, чтобы убивать и умирать по свинцовым водам и волнам Арктики: это слышать гордо! И это можно слышать только раз в жизни, и только одному человеку на десятки миллионов удается услыхать это. И я не случайно беру глагол слышать: едва ли позволено человеку это видеть, как рождаются айсберги, как раскалываются глетчеры, – ибо человек заплатил бы за это жизнью. Я это слышал здесь, на Шпицбергене, в Стор-фиорде в Валлес-бае, и тогда в том громе и тумане мне показалось, что я слышу, как рождаются миры. – Это – за полторы тысячи верст к северу от Полярного круга. – И я могу рассказать о том, что было в Европе, в России в начале Четвертичной эпохи, когда со Скандинавского полуострова ползли на Европу глетчеры, ледники, когда были только вода, небо, камень и льды, и холод, и страшные ветры, такие, которые снежинками носят камни с кулак и с голову человека: я это видел здесь в тысячах верст, – здесь, в Арктике я видел страшные льды, льды, льды, тысячи ледяных верст, страшные ледяные просторы, – воду (вот ту, предательски-соленую, неделями плавая по которой, можно умереть от жажды, и такую прозрачную, почти пустую, сквозь которую на десяток саженей видно морское дно), – горы (огромные, скалами базальтов и холода, и ледников, идущие из моря и изо льдов), – небо, вот такое, с которого в течение почти полугода не сходит солнце (я видел солнце в полночь!), и которое полгода горит Полярной звездой, – причем Полярная стоит в зените, – причем на полгода дня и на полгода ночи – за туманами, метелями, дождями, за всеми стихиями холода, вод и земли, в сущности, надо скинуть со счетов счет на солнце и звезды, оставив счета на извечные мрак, холод, льды и снега. Здесь не живет, не может жить человечество. Мы, покинув „Свердруп“, были у острова Фореланд, здесь мы жили, здесь умерло пять моих спутников: на этом острове – на памяти культурного человечества – до нас обследовала остров только одна экспедиция, Ноторста, в 1896 году, – здесь нет человека, здесь не может жить человек, – когда Ноторст высаживался на берег, на шлюпку напала стая белых медведей, занесенных сюда льдами и здесь оголодавших. –
Мне – никогда не уйти отсюда. Море, эти десятки дней в безбрежности и мои бреды, мои бредовые яви и явные бредни» – –
«Свердруп» вышел из Архангельска 11 августа, – вышел из черных августовских ночей, чтобы под семидесятым градусом придти в белую арктическую ночь, в многонедельный день, когда небо в полночь темно – ночное небо – только на юге. «Свердруп» стоял у Банковской набережной, потом его отвели на рейд; – потом он ходил на Баккарицу за углем, угля взял до отказа, под углем были и палубы, по фальшборты. Экспедиция задержалась на пять дней: Москва не выслала к сроку посуду – колбы, баночки, банки, банкищи, бидоны. Профессор Николай Кремнев, в морских сапогах до паха, в кожаной куртке и в широкой, как зонт, кожаной поморской шляпе, с можжевелевой тростью в руках, с утра и весь день ходил – на телеграф, в губисполком, в Северолес, в береговую контору, на таможню, – в половине пятого он обедал в деловом клубе, выпивал три бутылки пива и шел в гавань, кричал в сгустившиеся сумерки: – «Со „Свердрупа“, – шлюпку!» – уходил к себе в каюту и сидел там один с бумагами и счетами. Ночами в те дни поднималась луна, большая, как петровский пятачок, – Кремнев выходил на капитанский мостик и тихо разговаривал с вахтенным офицерам, рассказывая ему, сколько и каких колб, банок и жбанов необходимо ждать из Москвы. – Часть научных сотрудников была занята уборкой, свинчиванием, прилаживанием для моря инструментария. Физик, профессор Шеметов, метеоролог Саговский, врач Андреев и художник Борис Лачинов ездили осматривать Холмогоры и Денисовку, где возник Ломоносов, ездили на взморье к Северо-Двинской крепости, построенной Петром I; там в рыбачьем поселке заходили к ссыльным (это случайное обстоятельство надо очень запомнить, ибо оно чрезвычайно важно для повести), – дни стояли пустые, призрачные, солнечные, тихие, – радио приносило вести, что Арктика покойна. – Команда – и верхняя – «рогатики», и нижняя – «духи» – все свободное время проводила на берегу, главным образом в пивных. 9-го пришла посуда, отвал назначен был на 12 часов 10-го, и команда и научные сотрудники всю ночь провели на берегу в притонах. Утром «Свердруп» пошел на девиацию[5], и стал на рейде, – команда возвращалась на четвереньках, и в половине двенадцатого выяснялось, что главный механик захворал белой горячкой, ловил в машинном чертей. Механика ссадили на берег, скулы Кремнева посерели и обтянулись кожей еще крепче, – задержались на сутки, еще сутки команда лежала костьми на спирте. В 3 часа 11-го отгудел последний гудок, таможенный чиновник вручил путевые бумаги, взял выписку для береговой конторы, проводил до Чижовки. Флаг подняли еще с утра, включили радио, – военный тральщик отсалютовал – «счастливый путь» – и пьяная вахта долго путалась во флажках, чтобы отсалютовать– «счастливо оставаться». Архангельск ушел за Соломбалу. Новый механик стоял у борта, боцман из шланга поливал ему голову, – боцман мыл палубу, механик плакал о жене, оставленной на берегу. Радист принял первое радиоприветствие из Москвы и весть о том, что у Канина Носа шторм в 8 баллов. – «Свердруп» уносил на себе тридцать восемь человеческих жизней, тридцать восемь человеческих воль. Было тридцать семь мужчин и одна женщина, химичка Елизавета Алексеевна, так не похожая на женщину, что матросы очень скоро приладились – и при ней и ее – обкладывать «большими» и «малыми» морскими «узлами»; – она была из тех женщин, которых родят не матери, а университетские колбы, для коих они и живут; богатырственная, сильнее и выше любого матроса со «Свердрупа», она стояла на спардеке у вельбота и плакала навзрыд, прощаясь с землей, как плачут тюлени. Слезы текли по сизому румянцу щек, точно она вымылась и не утерлась, – кепка съехала на затылок. Около нее стоял метеоролог Саговский, маленький, как гном, в фетровой шляпе, в демисезонном пальто английского покроя, в желтых ботинках, точно он отправлялся на пикник, – он курил трубку и говорил: