Георгий Саталкин - Скачки в праздничный день
— Пока да, — спокойно замечает Николай Иванович, трогает коня в рысь и перегоняет меня, суженными глазами глядя далеко вперед, кажется, даже — за горизонт.
Я не понял тогда его замечания, мне казалось, капризничает старик, власть свою демонстрирует. И продолжал потихоньку баловать Розу, чрезмерно холить, тем более, что на пробных заездах показывала она все возрастающую резвость. Помню сухое, замкнутое лицо Волошина, его долгое молчание, помигивающие глаза, когда мы с Розой птицей пролетели тысячу двести метров.
— Сколько? — полюбопытствовал я, подъехав к нему на тяжело дышавшей лошади. Вместо ответа он зачем-то поднял ей переднюю ногу, пощупал бабки, положил руку на крутой, ходящий от шумного дыхания бок.
— Стрелки плохо глядишь, — сказал он строго. — Когда зачищал копыта?
— Да когда? Недавно… А сколько секунд показали?
— Они тебе нужны?.. Стрелки зачисть сегодня же!
Через некоторое время он сам проскакал на Розе дистанцию, затем посадил лучшего нашего наездника Мирошниченко, но как они ни старались, а мое время перекрыть не смогли. Тут была какая-то загадка, тайна, разгадать которую я и не пытался.
Иногда кто-нибудь из конюхов спрашивал у Николая Ивановича, почему Ванюшка не скачет на ипподроме? Чего ждать? Может быть, он рекорд поставит!
— Проездка — не ипподром, — нехотя говорил он.
…Мы опять начали подъем и опять нам с седел открылись сады. До чего же они были набиты яблоками в то лето. Они еще не вызрели, но уже густыми ядрами светлели среди взъерошенной листвы… Еще немного — и вот уже ипподром: эллипс круга, судейская синяя будка с флагом над нею, низкие трибуны по ее сторонам.
Как всегда наше появление вызвало оживление среди завсегдатаев: как-никак английские чистокровные, со знаменитыми предками в родословных. Но вот уже начал бить судейский колокол, загудела земля от крутого вала первой скачки, ухала и стонала толпа, уже всего в мыле подхватили мы Глобуса — он все еще высоко вскидывал голову, грозно и дико озираясь вокруг, отскакали Венера, Прелесть. Шла четвертая или пятая скачка, когда крикнули:
— Розу готовить!
Розу оседлали. Я зубами подтянул потуже подпруги и, чувствуя вкус кислой сыромятной кожи во рту, повел ее шагать, чтобы движением несколько успокоить кобылу.
Внезапно трибуны как взорвало — так и ахнули обвалом. От этого рева Роза шарахнулась назад и боком понесла на штакетник, выбивая копытами суматошную дробь и волоча меня на длинном поводу.
— Что там? — закричал я Чижу, который взобрался на перекладину навеса и смотрел на круг с открытым ртом.
Мимо кто-то во все лопатки пробежал к судейской, потом еще несколько человек гурьбой быстрым шагом проследовали туда, мы кричали им, но они только отмахнулись: не до вас, мол. Трубно, страстно, гневно заржал Глобус. Не дай бог, если эта махина взбунтует, разнесет все вдребезги!
И тут кто-то крикнул издали:
— Наездник упал!
— Кто? Кто упал-то?
— В камзоле кто-то!
— Да они же все в камзолах!
Через секунду нестройно понеслось:
— Мирошниченко упал… Мирошниченко… Понесла его в поле… Ловят!
Меня как обухом по голове хватило: Мирошниченко должен был скакать на Розе. Кто же теперь вместо него? Бражников? Волошин? Еще издали я увидел, как от судейской идет Николай Иванович в синем камзоле с оранжевыми рукавами с хлыстом в руке тупой жокейской походкой.
Лицо у него было серым, чуть голубоватым на ярком солнце, сжатые губы белели суровой ниткой, и голос его хрипло разомкнулся, когда он сказал:
— Как тут у вас?
— Все в порядке. Что там случилось?
— Ничего страшного. Кто-то выскочил из кукурузы. Говорил, чтобы не сеяли, олухи царя небесного… Ванюшка, — вдруг повернулся он ко мне, — как Роза?
— Хорошо… Нервничает немного.
— Поскачешь.
— Кто? — не понял я.
— Ты. Стремена подбери, тебе длинновато будет. Ну, чего встал?
— В чем же я поскачу? — с растерянной улыбкой спросил я. — Вот так?
Николай Иванович молча стал расстегивать свой камзол. Я смотрел на него, не понимая, что он делает. Он бросил мне свой скользкий камзол.
— Ну? — строго спросил он, сжимая дробинки своих зрачков. — Чего ты? Испугался? Быстро!
Все молчали. Суетясь в тишине, стали помогать мне. Заломило глаза от ярких оранжевых рукавов и синей груди. В какой-то жуткой невесомости взлетел я в седло и сверху увидел Николая Ивановича в застиранной голубой майке с белыми худыми веснушчатыми руками и плечами.
— Ну! — снова сказал он сердито, теперь его зрачки, как иголки, впились в меня. Он снял кепи со слипшихся седых волос, протянул его мне. — Слушай сюда: бери бровку. Как дадут старт, бросай лошадь к ней сразу и держи…
Он мне толковал, что я должен делать, за кем держаться, кого опасаться, про «коробочку», еще про что-то… Я его плохо понимал. В холодной слепоте я сидел в седле. Наконец крикнули:
— Давай!
Мне показалось, что в скачке принимает участие ужасно много лошадей, целый табун. В злой сжигающей страсти Роза кинулась со старта, но торопливо зарыдал колокол на судейской — фальстарт! Ругаясь, вернулись назад. И к лучшему: я очнулся, стал слышать шум трибун, всхрапывание лошадей, стал различать камзолы, их пестрый костер, увидел судейскую и пятна лиц на ней. Схлынуло удушье, я почувствовал запах пыли, жары и конского пота.
Вот мы вырвались тесной массой, понеслись к старту, судья махнул флажком — загудела, забурлила земля внизу — старт! Полосой мелькнули трибуны, отлетел их рев, все отчетливей, чище становился яростный топот галопа.
На крыльях несла Роза! Какая там бровка — мы были первыми. Я захохотал, закричал что-то, не слыша самого себя, и чуть-чуть наддал, и лошадь, как бы играя, вся легла в этот удивительный полет. Вот они — бесчисленные проездки, вот она — моя любовь к этой лошади. В глазах все туманится молочно-золотистым сиянием…
На повороте Розу швырнуло далеко в поле, едва даже не вынесло за кромку круга. На прямой она опять беспечно наддала, и я вдруг испугался: круто разворачивался поворот. Я чувствовал — опять нас несет в поле. И тут по бровке шмыгнул кто-то мимо, и еще кто-то достигал нас. Я понял, что сейчас лучше всего сбросить скорость, но Роза уже не слушалась меня. Глупо, дурачась, она рвалась в бой.
Вмиг потеряв голову, с бешенством я орудовал поводьями, но ничего не мог поделать с нею. Тогда, не помня себя, я хлыстом, что есть силы, стеганул ее по крупу. Ух, как она взвилась, как захрапела! С Розою что-то произошло, она вдруг прижала уши, оскалилась и бросилась нагонять гурьбой катящуюся скачку и летела так быстро, так отчаянно, что я страшился и ликовал, и злорадствовал, видя, что никуда соперники от нас не уйдут. Кто-то уже вовсю работал плетью, и лошадь аж хвостом крутила от боли и бессилия. Мы настигали соперников.
Я уже начал клониться в сторону, готовясь войти в поворотный круг, один за другим отваливали от нас всадники, и я видел искаженные лица наездников, осатанелые, бессмысленные морды лошадей. И тут Роза, чуть не сбив кого-то, не слушая ни повода, ни шенкелей, у самого поворота на своей сумасшедшей скорости пулей влетела в кукурузу и понесла меня среди тучных стеблей, мотая головой и остервенело брыкая задом.
Все было кончено.
Я плакал. Но никто меня не жалел, никто не сказал ни слова сочувствия.
Николай Иванович тяжело молчал, курил махорку, а в расслабленных голубеньких глазах его стояло безмолвное: ах, ты, погубил лошадь… Какую лошадь погубил!
— Чем это я ее погубил? — сквозь слезы спросил я. — Сама она.
— Нет, не сама, — сказал он густо. — Не сама, — и подул на рябой огонек цигарки.
Не взглянув на меня, он пошел прочь — маленький, сухонький, чуть прихрамывая, как всегда прихрамывал он после трудного скакового дня.
…С тех пор прошло много времени. Тот давний урок открыл мне впоследствии, как много у любви суровых обязательств, как часто нужно держать самого себя в узде, чтобы в один прекрасный день не рухнуло все счастье разом.
И еще я понял, что самое главное, самое важное — это дорога на ипподром, а скачки только проверяют ее.