Виль Липатов - Еще до войны. Серая мышь
Кричали на деревне петухи, выходили на крылечки старики в белом, справив надобность, длинно и сладко зевали, поглядев на белесое небо и зеленую звезду-планету, решали, что долго продержится еще хорошая погода. На востоке было светло, и роса чисто сверкала на листьях подорожника, и петухи пели бодро, и воздух ходил над землей легкий, прозрачный, словно ранней весной.
— Ой, Граня, Граня! — плакала Рая Колотовкина. — Да почему я такая разнесчастная да такая неудачливая?… Ой, Граня, Граня, подружка ты моя сердечная!
— Ой, Раюха, Раюха, — вторила Гранька низким бабьим голосом, — да почему такое деется, что нет мне счастья-удачи, да отчего я такая невезучая?… Ой, подруженька моя ясная!
Плакали они до тех пор, пока были слезы, потом же начали затихать так же медленно, как утишивается нудный осенний дождь, — тучи уже разошлись, солнце уже дважды или трижды проглянуло, а откуда-то еще каплет, что-то еще шелестит и хлюпает. Затихая, подружки швыркали носами, вздыхали, не разжимая рук, старались сделать так, чтобы каждая могла видеть большую зеленую звезду. Наконец они замолкли совсем.
Деревенские петухи разнобойно кричали, мурзинский горлодер, конечно, старался перекукарекать всех, довел себя до пропойного хрипа, но все равно не сдавался: настырный был петух и злой, как супоросая чушка.
А немного спустя на колхозной конюшне, проснувшись, заржала каурая кобылица Весна.
— Скоро вставать, — осипшим голосом сказала Гранька. — Вот и ноченька прошла…
Она осторожно вынула руку из-под Раиной шеи, перевернувшись на спину, трижды вздохнула так, словно ей не хватало воздуха. Гранька молчала долго — минут пять, потом сказала в темный потолок сеновала:
— Ты не обижайся на мои слова, Раюха, но трифоновская-то мать не хотит, чтобы Натолий на тебе обженивался… У их хозяйство само большое в деревне, так она сомневается…
Выпуклые глаза Граньки блестели.
— Самого-то Амоса Лукьяныча неделю в деревне нету, так его возвращения ждут не дождутся… — Она снова вздохнула. — Натолькина-то мать ногами больная… Вот все и сомневаются…
Граня обратила лицо к подружке, сморщившись, закрыла глаза.
— Сама-то хотит в снохи Вальку Капу. Валька, она шибко удалая, работящая да старательная — лучше ее доярки во всем районе нету… Вот они ждут не дождутся Амоса Лукьяныча — его слово последнее…
Пахло росой и влажными травами, выцветшее небо казалось застиранным, мурзинский петух уж не кричал, а хрипел перехваченным горлом — прохладно было, тревожно и беспокойно, точно на сеновал заглянул посторонний человек.
— Как это сомневаются? — шепотом спросила Рая. — Что это значит: сомневаются?…
Она поднялась, отряхнув с волос сенную труху, уставилась в белесое небо.
— Как это сомневаются?…
19
Весь тот длинный день Рая ходила по деревне и по двору безостановочно, как чумная, все из рук у нее валилось, губы сохли, глаза блестели, и нигде она не находила покоя — вдруг останавливалась, поднявшись на цыпочки, чутко и болезненно прислушивалась, чтобы уловить гул тракторного мотора, но его не было, так как трактора давно ушли с Гундобинской верети.
Ничего хорошего Рая придумать не могла. Минуты две-три подряд она понимала, что ей не надо так рано выходить замуж, что это безумство, — став женой на девятнадцатом году жизни, отказаться от института; в следующие две-три минуты Рая решала, что погибнет, если не выйдет замуж за Анатолия Трифонова, и уже собиралась бежать к Капитолине Алексеевне, чтобы договариваться о месте учительницы первых-вторых классов, которое ей могли предоставить как человеку со средним образованием, а еще через две-три минуты она хотела только одного — зарыться лицом в подушку и ни о чем не думать.
Встревоженная Мария Тихоновна несколько раз перехватывала племянницу на дворе, насильно усадив на скамейку, пыталась разговаривать, но при виде тетки Рая начинала улыбаться лихо, хохотала угрожающим, варнацким смехом и вообще сбивала Марию Тихоновну с толку отчаянностью и бабьей злостью. Рая искусала до дыр маленький носовой платок, вырядившись с раннего утра в сарафан, так затянула пояс, что из-под оборки виделись начала маленьких грудей, и после обеда, когда дядя и братья ушли на работу, найдя пачку дядиных папирос «Норд», закурила, чем перепугала тетю до смерти. Тетя от этого обессиленно шмякнулась задом на крыльцо и, забыв о том, что муж ее — человек партийный, председатель и бывший партизан, мелко закрестилась: «Свят, свят!»
Анатолий появился в этот день рано, в шестом часу вечера, тоже начал торопливо прогуливаться по улице, и, когда Рая выбежала к нему, ей вдруг показалось, что день был коротким, как мгновение. Потом они о чем-то говорили, куда-то шли — в голубое и прозрачное, с ними происходило что-то такое, что сделало все вокруг зыбким и нереальным, и Рая не поняла, как они внезапно оказались на берегу озера Чирочьего. Однако это было так — вон оно, озеро! — и день, оказывается, уже умирал. Значит, он действительно промелькнул обидно быстро, а как хотелось, чтобы солнце сейчас было ярче, трава зеленей, вода прозрачней и утки летали чаще! Ах, каким коротким оказался день, если солнце уже цеплялось за синие кедрачи, по земле бродили на мягких ногах сонные тени, камыши грустно кивали, а утки, сытые и розовые, нехотя окунали головы в теплую воду!
Рая и Анатолий прилегли на траву, пронизанные тишиной и грустью, замолчали надолго, до тех пор, пока солнце не занизилось настолько, что озеро и берег начали окутываться серостью и прохладой. Тогда Рая и Анатолий, не сговариваясь, одновременно поднялись с земли, сцепив пальцы, отдаленные друг от друга на длину вытянутых рук, медленно пошли в деревню. Метров через двести они снова, не сговариваясь, одновременно остановились, исподлобья посмотрев друг на друга, сблизились, чтобы поцеловаться. Когда им не хватило воздуху, они просто обнялись.
— Ты любишь меня, Толя? — закидывая голову назад, спросила Рая. — Скажи, ты любишь меня?
— Люблю! — помолчав, ответил он. — Ты моя Раюха-краюха!
Дальше они пошли, по-деревенски обнявшись, то есть Анатолий обхватил рукой шею девушки, она обвила рукой его талию, и так шагали тесно, слитно, как бы один человек. До самой деревни они ни разу бы не остановились, если бы Рая могла вспомнить какие-то очень важные слова Анатолия, сказанные им в первые минуты встречи. Однако она забыла, о чем он говорил, а только помнила, что это было что-то значительное, тревожное и обязательное. Поэтому Рая остановилась, заглянула Анатолию в лицо.
— А что ты мне сказал тогда, когда я уронила на землю платок? — спросила Рая удивленно. — Ты мне что-то сказал, а я не слышала.
— Я сказал, что под вечер вернется отец, — ответил Анатолий и выпрямился. — Он сейчас, поди, уже дома…
Рая ойкнула, уронив голову, тяжело привалилась к Анатолию — было темно и страшно, как на Гранькином сеновале, а потом произошло такое, что Рая опять почувствовала себя проснувшейся: заметила, что они давно подошли к деревне, уже осталась позади скамеечка под двумя кедрами, и даже начались первые дома, палисадники и лавочки, на которых сидели старики и старухи.
Дома, палисадники и улица тоже казались серыми, как Гундобинская вереть, только окна чуточку розовели, прозрачные тени были глухими; мир переживал как раз те минуты, когда день переходит в вечер и на короткое время все вокруг теряет цвет. Несколькими мгновениями позже мир приобретет новые, вечерние краски, но сейчас все серо, бесцветно, бесприютно…
— Ой, Толя, — шепнула Рая, — ой, Толя, почему они так смотрят?
Старики и старухи действительно глядели на Раю и Анатолия необычно, то есть глаза у них были добрые, ласковые и безмятежные, но на лицах можно было прочесть терпеливое ожидание печальной неизбежности; старые старики и старухи на Раю и Анатолия смотрели так, как немой глядит на слепого, когда тот делает последние шаги к зияющей яме.
— Отец приехал! — тоже прошептал Анатолий, инстинктивно прижимая к себе Раю. — Отец, говорю, приехал…
Деревня Улым состояла всего из одной длинной улицы, прямой по той причине, что река Кеть до излучины была тоже пряма, как натянутая леска, и поэтому можно было видеть, что от околицы до околицы деревни нет ни одной пустой скамейки — на всех сидели старики и старухи, выбравшиеся на улицу в полном составе оттого, что полчаса назад на жеребчике Ваське по пыльной дороге проехал решительной иноходью Амос Лукьянович Трифонов, спрашивая на ходу, где сейчас находится его единственный сын.
— Ой, Толя!
Сера и бесцветна была улымская улица, висело над ней серое небо с серой половинкой луны, и даже низкое солнце в эти мгновения казалось серым. Стариковские скамейки, делающие деревенскую жизнь публичной, стояли возле каждого дома, и поэтому идти по улице было так же страшно, как сквозь строй солдат с визгливыми розгами.