Вера Солнцева - Заря над Уссури
Лесников подхныкивал, просил «Лебедя» позволить послушать еще чуточку.
— Теперь он до утра готов слушать, — говорит довольная всеобщим вниманием Палага. — Люди добрые делами занимаются, а ты меня с пути истинного сбиваешь, Силантий Никодимыч!
А самой приятно: любит старинку вспомнить! Она достает из бездонного кармана синей юбки клубок овечьей шерсти, вязальный крючок, усаживается поудобнее.
— О чем я, бишь, хотела? Да! О бедствии. Пришло в амурские деревни большое бедствие — проказа: то в одной, то в другой семье появляются больные. Попервоначалу больные и здоровые жили вместе. А потом прокаженных стали отделять. Вынесет общество приговор: или селись на самой окраине деревни, или уходи в тайгу. Тяжкую эту болезнь легко угадать: лицо у больного пухнет, синеет, брови, ресницы, борода падают дотла, раны по телу, суставы пальцев на руках и ногах отпадать начнут. У кого рот перекосит, у кого глаз выкатится. Как лечить болезнь — не знали, как спастись — тоже. Семьи пропадали ни за грош, ни за копейку. Мир требует: «Выезжайте!» А куда пойдешь?
Построит разнесчастная семья недалеко от села землянку и бьется в ней: хоть пропади пропадом, бегут от них все, от прокаженных.
Богатеи что делали? Подряжали прокаженных в болотах бруснику и клюкву собирать — в низовьях Амура ягоды этой пруд пруди! Бочки выставят на берегу — наполняй! Ходят больные с совками и ведрами, гребут рясную ягоду, а потом на коромыслах несут — и в бочки. Богатеи везли ягоду в города — продавать. Появилась проказа и в Николаевске-на-Амуре и в Хабаровске — из поселений они уже городами стали. Заволновалось-затревожилось начальство, чиновники-сановники, генералы-губернаторы: кому охота такую страсть схватить?
Пришло распоряжение: собрать по деревням прокаженных и отвезти их в колонию под Николаевском. На моей уж памяти это было.
Плыл летом вдоль Амура баркас и собирал по деревням прокаженных. Жестокое дело творилось: детей от матерей отнимали, матерей от детей; как запаршивевший скот, их гнали на этот баркас. Сгрудили их на баркасы вповалку, теснота, жара, грязь!
Надзиратели — провожатые полицейские и фельдшера — им хлеб и пищу бросают, как бешеным собакам, заразы боятся, от больных подальше держатся.
Баркас высокими железными решетками огорожен, сидят там люди как в зверинце. Рыдают, бьются, на решетки бросаются! Ох помню, помню я этот сбор!
В нашем селе семья Чуксиных жила. Дети у них уже взрослые, полна изба молодежи, смех, песни, музыка — балалайка, гитара, гармошка. И сыновья и дочери петь и на музыке играть способные. На Амуре народ с достатком-то зажил по-новому, куда свободнее, чем в Забайкалье, ну и позволял себе не только тяжкий труд, но и веселье, отдых, песню. Так вот постигло и эту семью горе-злочастье! Чуксиниха-то сама вот как проказы боялась, брезгливая была! Забегут к ним ребятишки из подозримого дома — она их шуганет так, что они с крыльца сверзятся, бегут, полы за ними замоет, ручки дверные с мылом протрет, все выскребет. И первая в семье заболела! А за ней Феоктиста, дочь.
Феоктиста — молодая, веселая, красивая баба, певунья, золотая работница и выдумщица: найдет на нее веселый стих — весь дом, бывало, перевернет. Любил ее народ за лицо белое, за походку плавную, за ласковую, быструю, как зарница, улыбку, за нрав приветливый.
И вот пришли за ними с баркаса. Это ведь навек разлука: там, в колонии, и умирали больные — лечить эту болезнь никак не умели.
Чуксиниха волосы на себе рвет: от детей ее оторвали с кровью — ноги ей отказали служить, так ползком и ползла к баркасу.
Феоктиста платочек красный шелковый надела на голову, плачет и смеется, бедовая, мужу кричит: «Замуж там, в колонии, Дюнька, выйду! Только ты смотри не заболей, чтобы тебя, родимого, к нам не сплавили!»
Муж ее, Андрей, — она его Дюнькой звала, — бежит за ней, крестит ее следы мелкими-мелкими крестиками, руки ломает: «Феоктистушка! Феоктистушка!» Упал на берег, в гальку лицом, плачет, изводится: «Феоктиста! Жена!»
Махнула она с баркаса красным платком: «Навек прощай, Дюнька!» — и обняла мать, голову у нее на груди спрятала. И ушел баркас вниз по Амуру.
Народ стоял на берегу, пока не стали слышны плач и стоны. Андрей в ту же ночь куда-то провалился-сгинул. Всю тайгу ближнюю люди обыскали. Аукали, звали: «Дюнька! Дюнька!» Через три дня нашли его за огородами — повесился мужик.
И такие случаи, Сергей Петрович, бывали, что совершенно здоровых людей по злобе, наговору хватали полицейские и в колонию запирали на веки вечные…
Разболталась я, а ты и рад, Силаша? — спохватывалась Палага, хлопая себя по тучным бедрам. — Рад-радешенек? Нет остановить… Кручу языком, как ветряная мельница крыльями. Кашу из буды варить надо, а когда она упреет? Николка заждался мать… Побегу. До свидания, люди добрые…
Она грузно шагает к выходу.
Лесников покорно помалкивает, не отвечает на ее упреки. Палага, Палага, растревожила отзывчивое на беду Силашино доброе сердце. И здесь, на вольном Амуре, простому люду правды нет! До самой глухомани дотянется и обидит чиновник.
Потускнела, замкнулась и Алена: сестра ее Феоктиста в красном платочке рыдает на груди у несчастной матери…
Пройдет несколько дней, — глядишь, опять собрались сельские побратимы у Смирновых. Сергей Петрович задумал писать групповой портрет «святой троицы» и вечерами делал множество карандашных набросков Алены, Василя, Силантия. Искал. Находил. Отбрасывал и опять искал.
Лесников уже нетерпеливо поглядывал на Палагу, ждал ее рассказа.
— Ну а как дальше-то шли дела, Палагея Ивановна?
Пелагею Ивановну хлебом не корми — дай поговорить о родном Амуре.
Она оправляет широченную синюю юбку, сшитую из вековечной китайской дабы, запускает руку в глубокий карман и черпает из него самосад, набивает трубку, с наслаждением затягивается, отдыхает: набегалась за день — волка ноги кормят…
— Дальше большие перемены пошли, — начинает она, — понаехали шустрые купцы-капиталисты, промышленники. Кому же нет охоты грести богатства?
Скоро гудом загудел Амур! Ожила река: запыхтели пароходы, помчались катера, поплыли баржи и баркасы — везли муку, железо, мануфактуру, увозили на обратном пути тысячи бочек с жирной кетой, мешки с мехами драгоценными.
— Да разве Амур вычерпаешь? — ввязался в разговор вошедший в кухню Лебедев. — Сколько добра скрыто — и не счесть! Амур еще себя покажет, если за него хозяйскими, работными руками взяться. Эх! Дорваться бы поскорее до добрых дел! Не узнали бы в самой скорости нашего края. Для себя старались бы, не для дяди… Пети. Ну а как дальше-то дело шло, Пелагея Ивановна?
— Дальше опять к началу подошли. В низовьях Амура золотые прииски пооткрывали, кутерьма пошла: кто за золотишком ударился — водка, море разливанное. Летом на пароходах веселье, разгул, а зимой ямщицкие тройки мчатся: господа золотопромышленники дела вершат.
Мужики покрепче, посмекалистее тоже не теряются: выгодные подряды на зиму берут — ямщиков держат, почту по льду Амура гонят от села к селу; другие за большую деньгу договариваются с пароходством — дрова поставлять на берег для проходящих пароходов; третьи гиляков спаивают-губят — пушнину скупают. И все норовят не своими руками добыть, а простой трудовой народ запрягают. Так его зажали — ни охнуть, ни вздохнуть.
С легкого и быстрого богатства дома стали строить на городской манер: в три-четыре комнаты, полы, а у иных и стены крашеные. Беднота так и осталась в плохоньких избах, в нужде — из рук богатеев выглядывать.
Откуда ни возьмись тучей, как мошкара перед дождем, наплодились начальники, генерал-губернаторы, приставы, полицейские, старосты, и опять пошли налоги, сил нет терпеть! И на Амуре пришел народ к началу — бедноте и поборам!..
Глава одиннадцатая
— Война! Германец напал на Россию!
Взвихрились, понеслись лихорадочные дни, как несется перекати-поле, гонимое бурей по степной шири.
В Темную речку на конях со звонкими бубенцами примчались начальники из волости. Призывно, распаляясь сам и распаляя собравшийся народ, кричал на сходе староста с бляхой на груди, ударяя себя в гулкую, как пустая сорокаведерная бочка, грудь:
— За батюшку царя русского! За царицу-матушку животов не пожалеем!
Писарь торопливо писал в большую толстую книжищу фамилии добровольцев. А там призыв, и посыпались мужики и парни из села, как картошка из рваного мешка.
Село пьяно и надрывно плакало, бурлило. Гармонисты в прощальной тоске разбивали о причал гармони. Избы давились звоном разбиваемых стекол. Истошно ревели бабы и ребятишки.
Мобилизованные мужики и парни с огромными мешками за плечами, с самодельными сундучишками в руках остервенело лезли на казенный катер, отправлявшийся в Хабаровск.