Алексей Толстой - Хождение по мукам
«И не умна, и трусиха, и бездельница. Воображение преувеличенное. Сама не знаю, чего хочу. Утром одно, вечером другое. Как раз тот тип, какой ненавижу».
Склонив голову, Даша глядела на море, и даже слезы навернулись у нее, — так было смутно и грустно.
«Подумаешь — великое сокровище берегу. Кому оно нужно? — ни одному человеку на свете. Никого по-настоящему не люблю. И выходит — он прав: лучше уж сжечь все, сгореть и стать трезвым человеком. Он позвал, и пойти к нему нынче же вечером, и… Ох, нет!..»
Даша опустила лицо на колени, — так стало жарко. И было ясно, что дальше жить этой двойной жизнью нельзя. Должно прийти наконец освобождение от невыносимого дольше девичества. Или уж — пусть будет беда.
Так, сидя в унынии, она раздумывала:
«Предположим, уеду отсюда. К отцу. В пыль. К мухам. Дождусь осени. Начнутся занятия. Стану работать по двенадцати часов в сутки. Высохну, стану уродом. Наизусть выучу международное право. Буду носить бумазейные юбки: уважаемая юрист-девица Булавина. Конечно, выход очень почтенный».
Даша стряхнула прилипший к коже песок и пошла в дом. Николай Иванович лежал на террасе, в шелковой пижаме, и питал запрещенный роман Анатоля Франса. Даша села к нему на ручку качалки и, покачивая туфелькой, сказала раздумчиво:
— Вот мы с тобой хотели поговорить насчет Кати.
— Да, да.
— Видишь ли, Николай, женская жизнь вообще очень трудная. Тут, в девятнадцать-то лет, не знаешь, что с собой делать.
— В твои годы, Данюша, надо жить вовсю, не раздумывая. Много будешь думать, — останешься на бобах. Смотрю на тебя, — ужасно ты хороша.
— Так и знала! Николай, с тобой бесполезно разговаривать. Всегда скажешь не то, что нужно, и бестактно. От этого-то и Катя от тебя ушла.
Николай Иванович засмеялся, положил роман Анатоля Франса на живот и закинул за голову толстые руки.
— Начнутся дожди, и птичка сама прилетит в дом. А помнишь, как она перышки чистила?.. Я Катюшу, несмотря ни на что, очень люблю. Ну, что же — мы квиты.
— Ах, ты вот как теперь разговариваешь! А вот я на месте Кати точно так же бы поступила с тобой…
И она сердито отошла к перилам балкона.
— Станешь постарше и увидишь, что слишком серьезно относиться к житейским невзгодам — вредно и неумно, — проговорил Николай Иванович, — это ваша закваска, булавинская, — все усложнять… Проще, проще надо, ближе к природе…
Он вздохнул и замолчал, рассматривая ногти. Мимо террасы проехал потный гимназист на велосипеде, — привез из города почту.
— Пойду в сельские учительницы, — проговорила Даша мрачно.
Николай Иванович переспросил сейчас же:
— Куда?
Но она не ответила и ушла к себе. С почты принесли письма для Даши: одно было от Кати, другое от отца. Дмитрий Степанович писал:
«…Посылаю тебе письмо от Катюшки. Я его читал, и мне оно не понравилось. Хотя — делайте, как хотите. У нас все по-старому. Очень жарко. Кроме того, Семена Семеновича Говядина вчера в городском саду избили горчишники, но за что — он скрывает. Вот и все новости. Да, была тебе еще открытка от какого-то Телегина, но я ее потерял. Кажется, он тоже в Крыму, не то еще где-то».
Даша внимательно перечла эти последние строчки, и неожиданно шибко забилось сердце. Потом, с досады, она даже топнула ногой, — извольте радоваться: «Не то в Крыму, не то еще где-то…» Отец действительно кошмарный человек, неряха и эгоист. Она скомкала его письмо и долго сидела у письменного столика, подперев подбородок. Потом стала читать то, что было от Кати:
«Помнишь, Данюша, я писала тебе о человеке, который за мной ходит. Вчера вечером в Люксембургском саду он подсел ко мне. Я вначале струсила, но осталась сидеть. Тогда он мне сказал: „Я вас преследовал, я знаю ваше имя и кто вы такая. Но затем со мною случилось большое несчастье, — я вас полюбил“. Я посмотрела на него, — сидит важно, лицо строгое, темное какое-то, обтянутое. „Вы не должны бояться меня, — я старик, одинокий. У меня грудная жаба, каждую минуту я могу умереть. И вот — такое несчастье“. У него по щеке потекла слеза. Потом он проговорил, покачивая головой: „О, какое милое, какое милое ваше лицо“. Я сказала: „Не преследуйте меня больше“. И хотела уйти, но мне стало его жалко, я осталась и говорила с ним… Он слушал и, закрыв глаза, покачивал головой. И представь себе, Данюша, — сегодня получаю от какой-то женщины, кажется, от консьержки, где он жил, письмо… Она, „по его поручению“, сообщает, что он умер ночью… Ох, как это было страшно… Вот и сейчас — подошла к окну, на улице тысячи, тысячи огней, катятся экипажи, люди идут между деревьями. После дождя — туманно. И мне кажется, что все это уже бывшее, все умерло, эти люди — мертвые, будто я вижу то, что кончилось, а того, что происходит сейчас, когда стою и гляжу, — не вижу, но знаю, что все кончилось. Должно быть, мне совсем плохо. Иногда лягу — и плачу, — жалко жизни, зачем прошла. Было какое ни на есть, но все-таки счастье, любимые люди, — и следа не осталось… И сердце во мне стало сухонькое — высохло. Я знаю, Даша, предстоит еще какое-то большое горе, и все это в расплату за то, что мы все жили дурно».
Даша показала это письмо Николаю Ивановичу.
Читая, он принялся вздыхать, потом заговорил о том, что он всегда чувствовал вину свою перед Катей.
— Я видел, — мы живем дурно, эти непрерывные удовольствия кончатся когда-нибудь взрывом отчаяния. Но что я мог поделать, если занятия моей жизни, и Катиной, и всех, кто нас окружал, — веселиться. Иногда, здесь, гляжу на море и думаю: существует какая-то Россия, пашет землю, пасет скот, долбит уголь, ткет, кует, строит, существуют люди, которые заставляют ее все это делать, а мы — какие-то третьи, умственная аристократия страны, интеллигенты, — мы ни с какой стороны этой России не касаемся. Она нас содержит. Мы — папильоны. Это — трагедия. Попробуй я, например, разводить овощи или еще что-нибудь полезное, — ничего не выйдет. Я обречен до конца дней порхать павильоном. Конечно, мы пишем книги, произносим речи, делаем политику, но это все тоже входит в круг времяпрепровождения, даже тогда, когда гложет совесть. У Катюши эти непрерывные удовольствия кончились душевным опустошением. Иначе и не могло быть… Ах, если бы ты знала, какая это была прелестная, нежная и кроткая женщина! Я развратил ее, опустошил… Да, ты права, нужно к ней ехать…
Ехать в Париж решено было обоим и немедленно, как только получатся заграничные паспорта. После обеда Николай Иванович ушел в город, а Даша принялась переделывать в дорогу соломенную шляпу, но только разорила ее и подарила горничной. Потом написала письмо отцу и в сумерки прилегла на постель, — такая внезапно напала усталость, — положила ладонь под щеку и слушала, как шумит море, все отдаленнее, все приятнее.
Потом показалось, что кто-то наклонился над ней, отвел с лица прядь волос и поцеловал в глаза, в щеки, в уголки губ, легко — одним дыханием. По всему телу разлилась сладость этого поцелуя. Даша медленно пробудилась. В открытое окно виднелись редкие звезды, и ветерок, залетев, зашелестел листками письма. Затем из-за стены появилась человеческая фигура, облокотилась снаружи на подоконник и глядела на Дашу.
Тогда Даша проснулась совсем, села и поднесла руки к груди, где было расстегнуто платье.
— Что вам нужно? — спросила она едва слышно. Человек в окне голосом Бессонова проговорил:
— Я вас ждал на берегу. Почему вы не пришли? Боитесь?
Даша ответила, помолчав:
— Да.
Тогда он перелез через подоконник, отодвинул стол и подошел к кровати:
— Я провел омерзительную ночь, — я хотел повеситься. В вас есть хоть какое-нибудь чувство ко мне?
Даша покачала головой, но губ не раскрыла.
— Слушайте, Дарья Дмитриевна, не сегодня, завтра, через год, — это должно случиться. Я не могу без вас существовать. Не заставляйте меня терять образ человеческий. — Он говорил тихо и хрипло и подошел к Даше совсем близко. Она вдруг глубоко, коротко вздохнула и продолжала глядеть ему в лицо. — Все, что я вчера говорил, — вранье… Я жестоко страдаю… У меня нет силы вытравить память о вас… Будьте моей женой…
Он наклонился к Даше, вдыхая ее запах, положив руку сзади ей на шею, и прильнул к губам. Даша уперлась в грудь ему, но руки ее согнулись. Тогда в оцепеневшем сознании прошла спокойная мысль: «Это то, чего я боялась и хотела, но это похоже на убийство…» Отвернув лицо, она слушала, как Бессонов, дыша вином, бормотал ей что-то на ухо. И Даша подумала: «Точно так же было у него с Катей». И тогда уже ясный, рассудительный холодок поджал все тело, и резче стал запах вина, и омерзительнее бормотанье.
— Пустите-ка, — проговорила она, с силой отстранила Бессонова и, отойдя к двери, застегнула наконец ворот на платье.
Тогда Бессоновым овладело бешенство: схватив Дашу за руки, он притянул ее к себе и стал целовать в горло. Она, сжав губы, молча боролась. Когда же он поднял ее и понес, — Даша проговорила быстрым шепотом: