Рюрик Ивнев - Богема
— Ну, товарищ Соня, до свидания. Надеюсь, увидимся…
Рядом стояли товарищи, пришедшие с ним проститься.
Соне резало ухо слово «товарищ», к которому она успела привыкнуть, но при прощании с любимым оно звучало насмешкой или, что хуже, установлением каких-то границ.
«Нельзя было устроить, — подумала она, — чтобы проститься отдельно, а не при всех. Точно на сцене».
Несмотря на тяжелое настроение, она продолжала помимо работы в больнице заниматься стенографией.
В один из вечеров в лазарет пришел Мухимханов. Соня заметила, что он настроен как-то необычно: все время острит, но у него не выходит удачно, и он нервничает. Соня готовит Пете воду с лимоном и сахаром и, размешивая ложечкой, все время отпивает, пробуя, не слишком ли кисло. Мухимханов сидит рядом на пустой койке, смотрит на нее своими узкими глазами и улыбается. Соня чувствует, что он хочет ей что-то сказать, но не решается. Чтобы не смущать, смотрит в другую сторону.
— Соня, — произносит он чужим голосом.
Она смотрит на него сквозь стакан, наполненный сахарной водой, в которой плавает ломтик лимона. Смешно видеть его расплывшееся лицо, точно нарисованное, а затем размазанное.
— Ну что? — спрашивает она, не отнимая глаз от стакана.
Это смущает его окончательно.
«Зачем она приблизила стакан к лицу… — думает он. — Вот все и кончилось, я ничего не могу сказать… все из-за стакана… как глупо…»
— Опустите стакан, — сказал он неожиданно для себя и покраснел.
— Хорошо, — ответила Соня, опуская стакан. — А дальше?
— Дальше я вам предлагаю быть моей женой, — выпаливает он.
Точно внезапно награжденный даром красноречия, говорит быстро-быстро, словно боясь, что его перебьют:
— Подождите, Соня, не отвечайте сразу и не сердитесь… Я вас знаю и понимаю… я не ребенок. Вы его любите. Это я знаю, но… не примите за клевету… он прекрасный товарищ. Мы познакомились в штабе… Он не любит вас… поверьте… а я неожиданно… точно волной захлебнулся, понял, что вы и никто другая… для меня… Я буду… Вы будете… Соня… у меня есть кое-что… Я допрашивал дворянскую мразь… — Он полез в карман и вытащил горсть разноцветных камней. — Бриллианты… Это еще не все, мы будем богаты. А хотите, уедем за границу. У нас будет все! Вы заживете как у Христа за пазухой. Я сильный, крепкий, посмотрите на мои мускулы, буду вас на руках носить…
Соня слушала, опустив глаза, искоса посматривая на больного: не проснулся ли?
— Ничего мне не надо, ничего. Мухимханов, дорогой, не надо было начинать этот разговор, вы же знаете, что это невозможно.
— Из-за Лукомского, да? — прошептал он глухо.
— Не все ли равно… Вы сами тогда на вечеринке поднимали тост за женщину-товарища, а сейчас, точно юнкер, зная, что я не могу, настаиваете.
Мухимханов встал. От резкого движения одеяло упало на пол, открывая белую простыню. Соня отвела глаза. В это время Петя проснулся.
Увидя Мухимханова, с которым успел сдружиться, спросил:
— Мухимханов, ты куда?
Тот, не отвечая, выбежал из палаты.
— Что такое? — спросил Петя, протирая глаза.
— Не знаю. Должно быть, вернется, — ответила Соня и добавила: — Я тебе кисленькое приготовила.
— Спасибо. Так хочу пить.
Он взял стакан и начал отпивать маленькими глоточками, смакуя и гримасничая, как ребенок.
Соня посмотрела на него ласковыми глазами, в которых дрожали круги тревоги, вроде тех, что появляются на поверхности воды, когда в нее бросишь камень.
Вечерело. Огней еще не зажигали. В окнах голубел вечереющий свет. Соня взяла Петину руку и прижала к своему лицу. Как странно! Могла ли она предсказать еще несколько месяцев тому назад, что будет сидеть рядом с Петей в лазарете незнакомого города… Еще недавно тихая Тверь, мама, Володя, а еще раньше — Москва, друзья, стихи, кофе, кокаин… Неужели это была она? Соня содрогнулась, подумав, что было бы с ней, если бы случайно не встретила Лукомского… его чуть-чуть улыбающиеся глаза, и все: взрыв внутри, переворот, все, что прежде забавляло, радовало, стало ненужным, неясным, нудным…
Снова вошел Мухимханов. Лицо его было бледно, но он силился улыбаться.
— Сыграем в шахматы, — предложил Петя.
— Хорошо, только хочу сказать два слова твоей сестре.
Они отходят в сторону.
— Товарищ Соня… я должен просить… вы меня простите и забудьте, что я говорил… Это было с моей стороны подло… Я знал, что ваши мысли совсем не здесь, не со мной, но, — добавил он, краснея, — если когда-нибудь вы вспомните обо мне, знайте… Я всегда… — Оборвав свою бессвязную речь, он пожал руку Сони и вернулся к Пете.
Электричество не действовало. При свете керосиновой лампы они расставили на квадратной доске шахматы. Соня стояла у печки и смотрела издали на деревянные фигуры, как бы застывшие в мечтах о чем-то неведомом. Тени от них падали на шахматную доску, и на ней им было тесно, они располагались на койке, подоконнике, стене, выкрашенной бледно-голубой масляной краской.
Соня подумала: как все хорошо, даже то, что Мухимханов сделал маленькую бестактность. Сейчас они кончат партию, и он пойдет провожать ее домой. Она мысленно поставила его на место Лукомского. Неужели он говорил когда-нибудь, кому-нибудь то же, что Мухимханов говорил сегодня ей… Нет, нет, этого не может быть.
Она подошла к Пете, села рядом. Одной рукой Петя обнял ее за талию, другой (она заметила, что руки во время болезни исхудали) сделал шахматный ход — передвинул коня.
Вечер в Политехническом
Мирное здание Политехнического музея волей импресарио Долидзе превратилось на несколько часов в странную крепость, толстые стены которой были подвергнуты штурму бурного людского потока.
— Все билеты проданы, — хриплым голосом возвещал с площадки лестницы молодой человек, нацепивший розовый бант распорядителя. Но толпа, состоявшая большей частью из учащейся молодежи, пропускала это мимо ушей.
Долидзе стоял около кассы, как часовой, знающий, что денежный ящик, который он охраняет, пуст. Это был на редкость предусмотрительный человек: боясь всяких неожиданностей (время-то какое!), он не только выгреб выручку, но и отвез ее домой. Теперь с видом человека, которому нечего терять, уныло смотрел на бушующее море голов, мысленно, подсчитывая барыши будущих вечеров. Из окошечка кассы, как утка с набитым зобом, смотрела его жена — единственный человек, которому он доверял.
Толпа, однако, не убывала. Известие, что билетов нет, отнюдь не внушало желания расходиться по домам, а, наоборот, подогревало стремление как можно скорее протиснуться вперед и пройти без билетов, но протиснуться было немыслимо. В жадных и хитрых глазах Долидзе промелькнуло облачко беспокойства. Он знал: иногда успех может превратиться в поражение. Его беспокойство усилилось, когда до слуха донесся глухой рокот аудитории, до предела набитой публикой, купившей билеты и требовавшей начала «состязания». Но начать невозможно, пока внизу бушует толпа.
— Надо позвонить в милицию, — шепнул он жене, — попросить наряд, иначе толпа сорвет вечер.
Та кивнула и, закрыв кассу, начала пробираться к телефону мягкими вкрадчивыми шагами, точно собираясь совершить что-то недозволенное. За входными дверями на улице раздался страшный шум, послышались возгласы:
— Пропустите! Пропустите участника.
Долидзе услышал знакомый голос, смех и шутливую жалобу:
— Помогите, я не могу пройти.
Расталкивая толпу, он кинулся к входу. Но в это время группа студентов подняла на руки смущенного и смеющегося Есенина, волосы которого, освобожденные от слетевшей меховой шапки, развевались во все стороны, как паутинные флаги радости.
— Есенин! — кричали молодые восторженные голоса. — Дорогу Есенину!
Появление любимого поэта еще более раскалило желание молодежи прорваться на вечер. Уцепившись за его пиджак, несколько человек ворвались в зал, опрокинув контроль. Долидзе пошел навстречу жене, выползавшей из телефонной будки с видом человека, зажегшего фитиль, ведущий к пороховому складу.
— Через пять минут будет наряд. Дежурный знакомый, — шепнула она.
Это подбодрило Долидзе, натянувшего на лицо унылую гримасу. Он боялся, чтобы кто-нибудь не заподозрил, что ему отлично живется, и он, как деревенская баба, боялся «черного глаза».
— Ты постой здесь, — сказал он жене, — а я пойду к поэтам. Надо начинать.
Согнувшись, как-то принизившись, испещренный морщинами забот (все это достигалось легким усилием воли), он пробрался в «артистическую», наполненную поэтами. Некоторые из них были бледны, взволнованны, густо напудрены. Все улыбались, иронизируя над волнением и не имея сил от него освободиться. Веселый Есенин и тот, казалось, заразился этим трепетом, охватившим выступающих перед толпой, которую каждый в душе презирал и тайно боялся. Пусть она нелепа, глупа, жалка, жадна до зрелищ и скандалов, не способна оценить настоящие стихи и отличить истинное дарование от декламации, но в этой тысяче всегда найдется десяток людей, по-настоящему понимающих и ценящих поэзию. И это служит утешением каждому поэту. По странному капризу судьбы не они, а толпа возносит на руках любимцев и топчет ногами тех, кто не удостоился ее избрания, не сумел сохранить любовь. Случайная толпа — что может быть капризнее, несноснее, восторженнее и опаснее!