Владимир Беляев - Дом с привидениями
– Вы же сами видели, как работали.
– Коломеец – парень хороший, компанейский.
– А в футбол не играет, говорит: детская игра, – сказал я Полевому.
– Ну, это старая история, – сказал, смеясь, Полевой. – Это тебе, новичку, он накрутил чего-то. Он первые дни, как приехал в совпартшколу, таким гоголем ходил – не подступись. Да и стал хвастаться: я-де, мол, самый главный был футболист в Балте. В сборной города голкипера играл. С Одессой встречались – ни одного мяча не пропустил. Все уши-то развесили, а я думаю: вот удача-то. Хоть одного игрока настоящего бог послал. Ну, вышли на тренировку, и Коломейца взяли с собой. Стал он в голу, и тут конфуз получился. Ни одного мяча поймать не может. Руками машет, как журавль крыльями, а мы ему меж ног мячик за мячиком накатываем. Вот смеху-то было после! Ну, он, понятно, обиделся и перестал играть.
В эту минуту Коломеец вышел из реки и направился к нам. На его волосатой груди блестели капли воды.
– Я вот, Никита, рассказываю твоему напарнику, как ты в футбол с нами играл, – подмигивая мне, сказал Полевой.
– А-а-а, в футбол! – сконфуженно протянул Коломеец и запрыгал на одной ноге, делая вид, что ему в ухо попала вода. Напрыгавшись и не глядя на Полевого, он сказал мне: – Ну, чего сидишь? Пошли купаться!
Вода в Днестре была холодная и течение очень быстрое.
Не успел я проплыть и десяти шагов, как меня снесло далеко вниз.
Плыть напрямик за Коломейцем на середину реки я не решился и медленно поплыл вдоль берега. Плавал я совсем немного, а отнесло меня порядком. Обратно к своей одежде я побежал по отмели.
– Ты где устроился, Манджура? – следя за тем, как я одеваюсь, спросил Полевой.
– На балконе.
– Спать будешь на балконе?
– Да.
– Ну, а вещи где?
– Тоже на балконе.
– А если дождь?
– Ничего. Как-нибудь.
– Смотри, – сказал Полевой, – как бы ты не прогадал. А то перебирайся лучше к нам, вниз. Как раз место одно в уголке есть свободное. Сухо, тепло, и никакой тебе дождь не будет страшен.
– Да нет, товарищ Полевой, спасибо. Мне на балконе лучше будет.
– Как знаешь, – сказал Полевой и, попробовав рукой воду, стал раздеваться.
БУРЖУАЗНЫЕ ПРЕДРАССУДКИ
На балконе у меня было не так уж плохо. Обвитый с двух сторон диким виноградом, он напоминал беседку. Прямо на расшатанные, выжженные солнцем половицы я бросил соломенный матрац, а вещи спрятал в нише около дверей, ведущих в бывшую помещичью столовую. Там, разложив на полу хрустящие матрацы, устроились курсанты. Можно было, конечно, и мне улечься рядом с ними, но этот полутемный зал с заколоченными снаружи ставнями не понравился мне. Слишком сумрачно, прохладно в нем было.
– Э, да у тебя здесь шикарно! – заходя ко мне в гости на балкон, сказал Коломеец. – Как в тропическом лесу. И лианы растут! – Коломеец потрогал виноградную лозу, обвивавшую железный кронштейн, и, опершись на шаткие перила балкона, посмотрел вдаль.
Днестр отсюда не был виден, он протекал глубоко в лощине, зато можно было хорошо разглядеть бессарабское село на том берегу.
– Знаешь что, молодой человек? – сказал, обернувшись, Коломеец. – Мне здесь определенно нравится: пейзаж, воздух и все такое – словом, я поселюсь с тобой. Не возражаешь?
– А чего ж мне возражать? Давай перебирайся! – ответил я радостно.
Когда уже совсем стемнело, мы с Коломейцем разложили поудобнее рядышком оба матраца и начали укладываться.
Несколько минут мы лежали молча. Над ухом у меня тонко прозвенел комар. На бессарабском берегу протяжно пели грустную молдавскую дойну.
– Словно хоронят кого-то, – сказал я.
– Чего ж им веселиться? – ответил Коломеец. – Жмут их, бедняг, румынские бояре, жмут жандармы, попы всякие, – от такой, брат, жизни краковяк не спляшешь.
– А ты как думаешь: Бессарабия когда-нибудь будет советской? – спросил я у Коломейца.
– Рано или поздно – весь мир пойдет по нашему пути! – затягиваясь цигаркой, мечтательно сказал Коломеец. – А Бессарабия – тем более. Это же наш край. Ты разве не знаешь, что румынские бояре захватили ее жульнически, когда мы генералов колошматили?
Налетел ветер, и верхушки тополей под балконом тихо зашелестели, заскрипел флюгер на крыше. Ветер обдал меня табачным дымом. Коломеец лежал на своем матраце, до подбородка натянув ворсистое солдатское одеяло. В зубах его тлел огонек папироски. Он сжимал ее крепко, как старый, заправский курильщик. Я смотрел искоса на Коломейца и завидовал ему: всего на три года меня старше, а куда там. Вот я никак не могу научиться курить, сколько раз пробовал и каждый раз бросаю. Какое удовольствие глотать противный табачный дым? Долго после него во рту погано, в горле першит и есть не хочется. Какая бы ни была вкусная еда – все равно что бумагу жуешь.
– Хорошо ему, черту, было здесь. Один, а такой дом имел! – сказал Коломеец.
– Кому? – не понял я.
– Да этому, Григоренко.
– Кому, кому?
– Ну чего ты закомукал? Помещику здешнему, Григоренко.
– Какой это Григоренко? Ты его знаешь?
– Еще бы! – ухмыльнулся Коломеец. – Каждую субботу к нему в гости приезжал, а на этом балконе мы чай…
– Нет, правда. Ты его не знаешь?
– Откуда я его могу знать? Вот чудак! – обозлился Коломеец. – Что я – помещичьего роду или исправник какой? Мне сегодня Шершень рассказывал, что этим имением владел пан по фамилии Григоренко.
– А он не доктор ли, случайно, был?
– Он?.. Подожди… Подожди… Шершень мне что-то говорил и о докторе. Дай припомнить. Нет, этот помещик сам не был доктором, а у него брат был в городе – доктор медицины или что-то в этом роде. А ты что – знаешь его?
– Еще бы!
И я рассказал Коломейцу, за что был расстрелян большевиками доктор Григоренко.
– Смотри, мерзавец какой, – удивился Коломеец. – Значит, оба брата были нашими врагами! Один большевиков Петлюре выдавал, а другой и посейчас людей на той стороне мучит.
– А разве помещик на той стороне?
– Ну!.. В том-то и фокус, милый. Его отсюда, из имения, как Советская власть установилась, крестьяне выгнали, имение под совхоз, а он собрал манатки да и перемахнул на другой берег. И живет сейчас у бояр припеваючи. И на той стороне ведь его имение.
– То, что видно отсюда?
– Ну да. Все его, собственное. А племянничек у нас? У медника, говоришь, работает?
– Ага. У Захаржевского.
– Все они, сукины дети, орабочиваются сейчас! – сказал Коломеец. – Без стажа-то им зарез. Ни в вуз поступить, никуда. Вот и подстраиваются.
– Этот Котька и в совпартшколу ходит.
– А что ему делать в совпартшколе?
– Он к садовнику Корыбко ходит…
– Постой, я этого паныча, кажется, видел… Он такой смуглый, ловкий!
– Да, да!
– Ну, значит, он самый. Я пришел как-то в спортзал и вижу – на брусьях незнакомый паренек раскачивается. «Что вам, говорю, гражданин, здесь нужно? Посторонним, говорю, сюда вход воспрещен». А он забросил ноги на брусья и отвечает: «Я, говорит, не посторонний. Я к вашему сотруднику, садовнику Корыбко, пришел». Значит, он и есть последний из могикан?
– Он совсем не Могикан, его фамилия Григоренко…
– Ох, Василь, Василь! – рассмеялся Коломеец. – Да ты, я вижу, совсем необразованный. Чудак-рыбак.
– Эй, Никита! – донесся из комнаты чей-то глухой голос. – Ты скоро заснешь в своем скворечнике? Сам не спишь, так хоть людям не мешай.
Не обращая внимания, Коломеец продолжал:
– Почему я назвал этого Григоренко последним из могикан – вот вопрос? А потому, что он есть последний отпрыск вымирающего класса помещиков и феодалов. Таких субъектов на нашей земле больше не будет. Понял?
Я ничего не ответил. Не хотелось, чтобы из комнаты, где спали курсанты, прикрикнули и на меня.
На той стороне Днестра по-прежнему пели протяжную дойну. «Пока я здесь работаю, – подумал я, – этот прохвост будет отбивать у меня Галю. А Галя, может, до сегодняшнего дня еще не знает, что я уехал, что меня нет в городе. Надо будет обязательно написать Гале письмо!» – решил я, засыпая.
Но прошло много дней, а я все никак не мог написать Гале. Утром, только всходило солнце, я бежал к Днестру, раздевался на скалах и с разбегу прыгал в быструю воду, фыркал, мылся в ней, прогоняя остатки сна, затем мчался в столовую, где звенела уже посуда. Кормили нас по утрам просто, но сытно – мамалыгой. Давали мамалыгу с разными приправами: то с кислым молоком, то с холодным компотом из сушеных фруктов, то со вчерашним холодным борщом, то политую сметаной, то приносили ее на стол плавающей в свежем парном молоке утреннего удоя, то накладывали в миски посыпанную румяными, шипящими шкварками.
И каждый раз она была вкусная, рассыпчатая, горячая, ослепительно желтого цвета, дымящаяся, пахучая! Она возвышалась янтарными глыбами в глубоких алюминиевых мисках, привезенных нами из города.
Плотно поев такой мамалыги, нельзя было болтаться без дела. Работа так и прилипала к рукам, веселая, дружная работа у молотилки, среди запахов свежей пшеницы, под песни сельских девчат, шуршанье приводного ремня, посапывание задымленного локомобиля на совхозном току, под горячим летним солнцем, в нескольких десятках шагов от быстрого и прохладного Днестра.