Всеволод Кочетов - Чего же ты хочешь?
– А может быть, ему и вообще не надо ничего этого знать? – подал голос хозяин дома. – Пусть занимается репродукциями. Незнание обеспечит ему натуральность поведения. А среди русских это очень важно – быть безукоризненно натуральным.
– Может быть, может быть.
В просмотровом зальце все еще крутили советские ленты, когда Клауберг вновь занял место в кресле позади Сабурова. Он видел, с каким интересом Сабуров смотрит кадры из жизни России, и раздумывал о только что услышанном. Да, не случайно, что к игре великих западных стран все больше и больше привлекают и их, немцев. Потому что немцы никогда не смирятся с тем, что сделали с ними в сорок пятом году. Немцы! Версальский договор был дрожжами, на которых взошло неудержимое тесто второй мировой войны. Договор Потсдама не даст покоя немцам до тех пор, пока не будет смыт кровью. Конечно, они хитроумны, эти англичане и американцы, они ловко обрабатывают русских, никогда не упуская случая принять их в свои «дружеские» объятия. Но когда дойдет до дела, решать его будут не их певички и танцовщики, не их кинофильмики и песенки, а наши, немецкие, пушки, танки, самолеты. Ему, видите ли, огорчительно, что в Западной Германии возрождается партия фюрера! Она, дескать, раздражает русских и усиливает их настороженность, что в итоге вредит общему делу. Понятно, какое у них общее дело: прикончить русских руками немцев, а самих немцев всегда держать в узде, как ломовую лошадь. Так вот, не будет этого! Не будет! Да здравствует НДП! Лишь тех безмозглых баранов – христианских демократов, всяких социалистиков – могут околпачивать западные боссы, обрабатывать и накидывать на них узду. На тех же, кто возрождает великую партию Гитлера, ничего не накинешь.
Возвратясь в отель, они разошлись по своим комнатам. Клауберг запер за собою дверь, задернул шторы на окне, подсел к столику с яркой лампой. Из потайного кармана своего старого кожаного бумажника он вытащил несколько небольших фотографий. На первой был изображен он сам, молодой, с хорошей выправкой, в полной форме, офицер СС. Немало дел сделал он во славу Германии во время войны. Сабуров этих его дел не знает. Сорок третий, сорок четвертый, сорок пятый… Тогда они уже были в разных местах и встретились вновь перед концом войны. Если бы Петер знал обо всем, он завопил бы истошным воплем. Он чертовски чувствителен, как, впрочем, все русские.
Клауберг долго любовался молодым эсэсовским офицером. Затем он взял в руки вторую фотографию. Тихая, застенчиво улыбающаяся женщина, окруженная детьми,– их четверо; это его жена; давняя, тогдашняя штурмбанфюрерша Эмилия. Всех их, и Эмилию, и детей, которых он стал уже позабывать, кого как звали, Клауберг потерял. Бреслау, где они жили перед войной и во время войны, после разгрома перешел к Польше, стал Вроцлавом, и куда подевались его прежние жители, один бог ведает, да молчит. А может быть, все они погибли при бомбежках и штурмах. Не одним же русским было сгорать в огне войны…
На третьей фотографии, закинув голову, во весь крупный красивый рот с прекрасными зубами смеялась пышноволосая молодая женщина. Невозможно было равнодушно смотреть на ее обнаженные красивые руки, внушительную грудь, которая так и рвалась наружу из-за выреза платья. Это была невенчанная жена Клауберга. Она в Мадриде. У нее уже двое ребятишек, которые не могут осилить даже десятка немецких слов, чешут только по-своему, по-испански. Разве из них, из этих черномазых галчат, вырастишь когда-нибудь порядочных немцев! Так и останутся цыганятами.
Нет, личной жизни не получилось. Ни капиталов не нажил, ни домов, ни магазинов. Но черт с ними, в конце-то концов, и с капиталами и с домами. Остается несравнимо более высокое, незыблемое, вечное. Остается райх, райх, райх! Он солдат, он немец. Он готов делать все, что угодно, служить кому угодно, лишь бы в конечном счете это пошло на пользу Германии и победила бы в конце концов Германия.
Клауберг спрятал фотографии на их место. Спать не хотелось. Он принялся расхаживать по тесной комнате – три шага туда, три обратно. Он усиливал шаг, печатал его, ему казалось, что за его спиной, следуя за ним, уже идут его батальоны и тоже печатают шаг. Он слышал грохот сапог по мостовым городов мира, рев тысяч глоток на стадионе в Мюнхене, в берлинском «Спортпаласте», в огромном «Шлагетерхаузе» Кенигсберга… Там, в Мадриде, все это казалось ушедшим в прошлое, в небытие, несуществующим. Нет, оно, оказывается, никуда не ушло, и оно имеет будущее, оно существует, живет.
Он стал насвистывать взвинчивающую чувства мелодию «Баденвайлера» – того марша, который был любимым маршем Гитлера.
Раздался стук в дверь. Клауберг вздрогнул от неожиданности. Придя в себя, ответил: в чем дело, почему так поздно. За дверью, смущаясь, стояла горничная.
– Простите, сэр. Джентльмен из комнаты, которая под комнатой господина, болен, у него температура. Он просил бы господина не стучать так в пол. Еще раз простите, сэр.
12
В круглом читальном зале библиотеки Британского музея, под огромным куполом, который по размерам уступает только куполу собора святого Петра в Риме, не так-то просто получить для работы одно из четырехсот пятидесяти восьми мест. Обычно этому предшествует длинная, не знающая отступлений от правил, жесткая процедура, установленная еще в прошлом веке. Но группе Клауберга места, очевидно, были приготовлены заранее. Собственно, не всей группе, а только два места: предполагалось, что постоянно заниматься здесь будут Клауберг и Сабуров, Порция Браун и Юджин Росс – по мере надобности, установив соответствующую очередь.
Но в очереди нужды не последовало. В первые дни, пройдя после завтрака несколько сотен шагов от «Бонингтона» до музея, являлись сюда именно лишь Клауберг и Сабуров. Молодой джентльмен Юджин Росс вообще избегал появляться в читальне, мисс Порция заскакивала, как залетная птаха, просматривала списки изданий, которые заинтересовали или Клауберга, или Сабурова, успевала рассказать вполголоса парочку-другую историй и, мило улыбаясь, исчезала, распустив после себя в зале и в коридорах шлейф запахов, выработанных парижскими фирмами Диора или Роше.
Вскоре перестал ходить и Клауберг: у него появилось предостаточно дел, связанных с организационным и техническим обеспечением экспедиции, поскольку уже окончательно стало очевидным, что главой в группе является он.
По нескольку часов в день, иной раз по восемь и по десять, под внимательным взором смотрителя, поднятого на возвышении среди зала, листал и листал Сабуров страницы книг, журналов, газет, рукописей, касавшихся Советской России. Он утопал в обилии противоречивого материала. В хранилищах музея содержались тонны, десятки тонн, может быть, даже тысячи тонн изданного и в СССР и за его пределами, написанного и друзьями Советской России и ее непримиримыми врагами. О всей предшествовавшей октябрю 1917 года истории человечества» за все долгое время с того дня, когда четыре или пять тысяч лет назад первый грамотный шумер взял в руки первую глиняную табличку и первым стилом начертал на ней первое известное ныне письменное свидетельство прошлого, не было написано столько, сколько понаписали люди менее чем за полвека после перевернувшей мир октябрьской даты.
Сабуров начал с мемуаров, с рассказов участников и очевидцев Февральской и Октябрьской революций и гражданской войны. Просматривая их, он не мог не вспомнить себя, молодого и самоуверенного, бездумно бравшегося за перо для вольных описаний событий того времени. Писал он их по живым, страшным, как повести Гоголя, рассказам беглецов из России, тех перепуганных русских, которые вращались в том же эмигрантском кругу, что и его родители. Перо юного сочинителя было бойкое, романы под этим пером получались живописные, наполненные, с одной стороны, сентиментальными историями платонической любви то армейского офицера к одной из царских дочерей, то крестьянской девушки к своему хозяину-графу, помещику, за которого она отдает жизнь при налете на поместье банды озверелых красных, а с другой стороны – «ужасами Чека», зверствами большевиков, картинами их разгула, «афинскими ночами» в Смольном и Кремле, расправами в казематах Лубянки. Сабуров и до того, как ему оказаться в читальном зале Британского музея, еще в довоенные времена, но уже став взрослее, понимал, конечно, сколь далеки от подлинной действительности были его юношеские сочинения, так легкомысленно публиковавшиеся эмигрантскими издательствами в Берлине и в Праге. Но только теперь, взяв в руки составленные и тогда и позже и с той стороны и с этой материалы сухой статистики, отчеты иностранных наблюдателей, побывавших в годы переворота в России, донесения послов и агентов, он начал по-настоящему осознавать сложность и противоречивость минувших событий. Монархические сентиментальные воздыхания, которыми изобиловали его романчики, были так наивны и сусальны, что Сабуров не только не признался бы ныне в своем авторстве, но он даже постеснялся спросить, имеет ли музей экземпляры сочинений некого Серафима Распятова. Как хорошо, что сочинялись они под псевдонимом; как мудр и дальновиден был отец, настоявший на замене подлинной фамилии автора под этими сочинениями.