Алексей Чупров - Тройная медь
—Если тебе интересно, я весь день двадцать второго июня сорок первого года проплакал. Мать взялась меня с утра стричь. Ножницы были тупые, и так она намучилась, пока полголовы мне остригла, так я наревелся, что она повела меня на станцию в парикмахерскую. По дороге навстречу нам женщина бежит и кричит, как сумасшедшая: «Война! Война!» Повернули мы с матерью назад, и дома она меня теми же ножницами достригла. Так что прорыдал я в тот день до ночи... Возможно, предчувствовал, что мать погибнет при первой же бомбежке...
—Погодите вы с лирикой! — поморщилась Ирина Сергеевна.— Я думаю, Сева, тебе особо далеко от Москвы отлучаться не надо, и предлагаю: поезжай к нам на дачу. Мы в это лето туда не выберемся, разве что на выходной. Живи там, твори на здоровье... И нам, честно говоря, спокойнее, а то у подростков в дачных местностях теперь развлечение: забираются в пустующие дачи и устраивают красивую жизнь с портвейном и сигаретами...
—Красиво жить не запретишь,— сказал Анатолий Сергеевич.
—У Левашовых это пожаром кончилось... Но главное, Алене надо будет помочь, ты рядом. И к тебе она всегда приехать сможет, ей без тебя еще станет ой как одиноко... Что же касается этого парня, беру его на себя. Сама с ним поговорю...
М-да... Пусть надевает кольчужку,— заметил Чертков.
—Пусть надевает,— сказала Ирина Сергеевна.— Но давай, Ивлев, с тобой условимся: даже если они поженятся, ты его у себя в квартире постарайся не прописывать год-другой, тяни, сколько можно... Думаю, этого срока Алене будет больше чем достаточно, чтобы понять, что к чему...
Глава пятая
В перерыве между лекциями Алена иногда любила у большого северного окна одна смотреть на Москву. Трудно было оторвать не встречающий с такой высоты ни единого препятствия взгляд от тысяч и тысяч зданий, светлым ковром разостланных на холмах и по долине почти неразличимой реки, взблескивающей лишь дважды — ярко-солнечно у красного с золотом Новодевичьего и потусклее где-то там, не у Крымского ли моста.
Обычно все это ощущалось таким родным, что сладкая грусть просачивалась в душу от невозможности одновременно и видеть город отсюда, с высоты, и бродить по милым с детства улицам каким-нибудь сентябрьским пасмурным деньком, вернувшись из далекой экспедиции. Однако сейчас и просторы великого города и весь трепещущий светом весенний мир словно отступились от нее, так что смысл их истончился в ее сознании. Одно в нем звучало — его имя, одно виделось, и застило все, и было ей жизнью — его лицо, его улыбка.
Прежде в словах любви слышалось ей нечто надуманное, какое-то преувеличение, точно в игре, суть которой всячески усиливать выражение чувств. Теперь же все эти немногие слова представлялись не только правдой, но неполной правдой, правдой, бессильной досказать то, что переживала она на самом деле. «Ненаглядный мой»,— шептала она про себя, и видела как наяву горячие его глаза, губы со штришками морщинок, и чувствовала, что никогда не целовала эти губы, а лишь жаждет этого... В первые минуты, когда она расставалась с ним, и потом в какие-то мгновения, на людях ли, одна ли, будто в пропасть проваливалась душа,— казалось, не было Федора у нее никогда, и в страхе, спеша убедиться в обратном, вспоминала и вспоминала — и все тот мартовский субботний день.
Ночью еще держался мороз, но к утру сильно потеплело, и между домами запохаживали светлые облака тумана. Скоро туман стал наваливаться сверху белой мутью, и в ней растворились верхние этажи соседних шестнадцатиэтажных башен, а нижние едва виднелись. Если ветерок чуть пошевеливал туман, в белесой завесе открывалось солнце не солнце, а какое-то нежное его расплывчатое подобие. И тогда мягкие снега окрест окатывало золотистым отсветом, который будто разлеплял густо заросшие инеем ветви тополей и лип во дворе, а старая одинокая береза еще пышнее и красивее грузнела под ним. Но к полудню туман так усилился, что все за окнами зашило в его серую мешковину, пахнувшую палеными волосами, которые, как всегда по субботам, жгли у парикмахерской в железном ящике. Запах этот проникал в квартиру, и некуда было от него спрятаться, и першило в горле, и становилось тоскливо.
Отец уехал сразу после завтрака, сказав, что в библиотеку до вечера... «Теперь это называется «в библиотеку»,— мысленно усмехнулась она.— Как легко родители лгут детям, словно кто-то раз и навсегда дал им это право...» Елена Константиновна чуть позже собралась и отправилась в центр, сперва — к гомеопату, у которого лечилась, когда они там жили, оттуда — к подруге, и это означало тоже — до позднего вечера. А она осталась дома, слукавив, что первой пары нет, хотя первой парой был матанализ. Но причина сидеть дома у нее имелась: горло болело второй день, и вечером, когда она тайком померила температуру, оказалось — тридцать семь и пять.
Вот и сидела она у занавешенного туманом окна на кухне в шерстяном спортивном костюме, в толстых носках, наполоскав горло зверским раствором йода с солью, приняв стрептоцид, пила чай с малиной и листала «Трех мушкетеров» под записи франкоязычной канадской певицы Шанталь Пари, две кассеты которой подарила ей мать. Там была песенка «Маленький цветок» — такое танго, и саксофон в конце будто оплакивал кого-то басовито и замирал далеко в прошлом. И под грустную мелодию ей почему-то особенно ясно представлялось, как отец в эту самую минуту говорит о ней с молодой женщиной и они в который уж раз советуются, ища выход из положения, где она главная помеха их счастью; и отец виновато вздыхает и обеими руками приглаживает свою седую голову. Она думала о них словами из «Дамы с собачкой»: «...казалось, что еще немного — и решение будет найдено, и тогда начнется новая, прекрасная жизнь...» И слезы подступали — такой несчастной чувствовала она себя...
Зазвонил телефон, и Алене пришло в голову, что звонит отец, что он и та женщина решились ей все объявить и объясниться. Сердце ее часто билось, когда снимала трубку.
Она услышала веселый бас Федора: «Попросили в субботу потрудиться. Вышел, а заготовок всего на полтора часа и хватило. Плюнул. Смотался. А ты что дома?»
«У меня — горло», «Сильно болит?» «Да как-то так. Болит вот». «Может, надо что? Скажи».
«Груш хочется»,— назвала Алена первое недостижимое, что пришло на ум. Она очень любила груши.
«Хорошо»,— твердо сказал он посерьезневшим голосом.
Она посмотрелась в зеркало, чтобы увидеть, что выражает ее лицо по поводу его приезда, и решила переодеться и причесаться.
Через час он приехал. Позвонил, вошел, сказал, снимая мокрую кожаную куртку: «Печальное нынче погодье. Туман... Тут как не заболеть». Прошагал на кухню и деловито принялся вынимать из спортивной сумки и расставлять на подоконнике груши.
Честное слово, таких груш она и не видывала — огромные, нежно-желтые, обсыпанные коричневатыми маленькими веснушками. Они заняли весь подоконник и будто проломили собой серую муть за окном. Нежный их запах теплой сладостью напоил кухню.
Слезы запросились у нее из глаз, так нежданны и оттого особенно приятны были эти солнечные груши среди гнилой мартовской погоды, и болезни, и плохого настроения, так удостоверяли они, что он — именно тот Федор, каким существует в ее сознании, каким она хотела, чтобы виделся он окружающим.
Но как и в январский вечер, когда Алена из озорства затащила Федора домой, никто из взрослых, умных, родных ей людей не понял, что она и Федор совершенно чужие друг другу, так теперь никто из них не хотел понимать, чем он может быть дорог ей, кроме той близости, всеми ими, думала Алена не без ядовитой насмешливости, осуждаемой. И эта их слепота, с особой обидой за него пережитая ею на дне рождения матери, более чего-либо другого придала Федору в ее глазах ту единственность, которая делала его принадлежащим ей одной.
Уже сумерки подступили, но свет зажигать не хотелось. Сидели в ее комнате на тахте, она — у торшера, в углу, поджав под себя ноги, он — аккуратно на самом краешке, будто боясь повредить тахту. Снова и снова пела Шанталь Пари, и Алена требовал а, чтобы Федор восхищался голосом певицы и «Маленьким цветком». Он соглашался: «Капитально.— Но при том добавлял: — Пугачева все ж лучше...— И продолжал рассказывать о своих делах на заводе: — Вот Пожарский мне вчера и говорит: «Тут все на твое усмотрение, на твой риск — кто с кем хочет работать, кто на каком станке... Словом, психологическая совместимость, как в космосе. Дадим бригаде портфель заказов, чтобы сразу чувствовали себя фундаментально...»
«Да что можно изменить, даже если совместимость, как в космосе? — с обычным желанием его поддразнить спросила она.— Существует и процветает другая психология: «Ты — мне, я — тебе». Это реальная сила. Ее просто так, благими намерениями и увещеваниями не победить...»