Борис Левин - Юноша
Добряк говорил то же самое, что и Еремин, но иначе: искренней, бия себя кулаком по чесучовой рубашке, с неожиданными выкриками и замиранием голоса. Он часто повторял: «Во имя светлого будущего… Заря свободы… Оковы царизма… Святой идеал…»
Им обоим здорово хлопали. Когда стихли аплодисменты, кто-то спросил:
— Как насчет помещичьей земли?
— Сначала вернем землю, обагренную кровью наших братьев, — буланобородый взмахнул очками.
К столику пробрался на костылях одноногий инвалид с толстой красной шеей.
— Товарищи! Правильно сказал доктор, — он показал на добряка. (Тот смутился и заметил, что он вовсе не доктор, но все равно инвалид продолжал называть его доктором.) — Доктор правильно говорит. Сначала отберем землю, залитую нашей кровушкой, и я жертвую серебряную медаль. — Он дрожащими пальцами отцепил от гимнастерки рублевую медаль. — Да здравствует война до победного конца!
Под аплодисменты, стуча костылями громче обыкновенного, инвалид вернулся на свое место.
Вслед за инвалидом выступил солдат, босиком, в шинели внакидку. На левом рукаве шинели алела остроконечным углом буква «Л». Солдат сделал подряд несколько глубоких затяжек махорочной цигаркой, сплюнул и начал очень спокойно, обыкновенным голосом:
— Я вам вот что скажу: не надо покупать заем, а то не будет конца этой войне. Не слушайте этих хлюстов! — крикнул он, неожиданно рассердился, шинель сползла с плеч, упала на пол. Он остался в гимнастерке без пояса. — Им никого не жалко, — он тряхнул кудрявой головой в сторону приехавших. — Им надо всех перебить! В деревне остались уж одни бабы и калеки, а им все мало. Не слухайте этих хлюстов!
Добряк укоризненно закачал головой.
— С помещиками вот как надо сделать, — сказал солдат тем же обыкновенным голосом. — Отобрать у них немедля землю, а то опять останемся на бобах, как в пятом году. Землю сейчас же надо забирать. Немедля.
— Большевик! Он большевик, — со свистом произнес Еремин.
— Я ленинец! Никакой я не большевик! Мы против войны, и я ушел с фронта, чтоб вот тут такие, как вы, не понаехали и не обдуряли народ!
— Ты дезертир! Не слушайте провокатора!.. Демагог! — вскипел добряк.
— Сам ты дермакок, — произнес медленно солдат, оглядывая его с презрением. — А какой я провокатор?! Я тебе покажу, какой я провокатор! Гляди, доктор! — со страшной злобой крикнул солдат и поднял гимнастерку. — Видал? Это штыковая рана! Ты б прежде, чем решился пойти на штыковую рану, три раза об……!
Все засмеялись и громче всех — инвалид. Он схватился за живот от смеха, роняя костыли.
— Надо кончать войну, — продолжал босой тем же обыкновенным, грузным голосом. — Тут они говорили: «враг», «враг». Я видел этих врагов. Да и вы видели. Вон он сидит — Юзеф. Встань, Юзеф, покажись! — потребовал солдат.
Смущенный Юзеф, не выпуская изо рта глиняной трубочки, привстал. Все давным-давно знали австрийца Юзефа, но сейчас обернулись, внимательно его оглядывали.
— Вот такие и немцы, — продолжал солдат спокойно, — только что немного глаже и чище. У немцев народ исправней, а австрийцы больше на нашего брата похожи… Надо кончать войну! — воскликнул он и опять тише: — За победный конец только богатые, офицеры, тыловики и вон, — показал он на инвалида, — безногие. Ему что — его больше туда не пошлют! Он человек озлобленный. Это надо понимать. Вот ему и не жалко — пусть побольше калек.
Солдат поднял шинель, накинул ее на плечи, отошел от столика. Ему никто не хлопал, но вовсе не из-за того, что его речь не понравилась, а так. Возможно, потому, что крестьяне считали аплодисменты озорством, а тут дело выходило гораздо серьезней. Этот ленинец заставил многих задуматься. На некоторое время наступила тишина…
Нина слушала внимательно солдата, одобряла его речь, но когда он коснулся инвалида, ей показалось это грубым. Она даже зажмурилась, боялась смотреть в сторону инвалида. И очень удивилась, заметив, как солдат сел рядом с инвалидом и скручивал цигарку из его кисета. Инвалид ухмылялся как ни в чем не бывало и слушал то, что ему шептал солдат.
После митинга начались танцы. Появился гармонист, танцевали кадриль.
Еремин, Нина и Варя вышли было в сад, но Нина вернулась обратно в сарай — ей хотелось танцевать. Она обрадовалась, когда георгиевский кавалер, с усиками и улыбкой, как на картинке, пригласил ее на па-д’эспань. С ним танцевать было легко. Она все время только с ним танцевала. И па-де-катр, и польку-кокетку, и коробочку. Рядом с гармонистом сидел инвалид, ему приходилось все время подальше убирать костыли, чтобы не мешать танцующим.
— Как вас зовут?
— Меня? Ниной. А вас как?
— Зовите Васей.
Они танцевали вальс. Нина вся вспотела. С Васи тоже пот тек градом. Они вышли в сад, уселись на дальней скамеечке.
Звездное небо. Деревья. Темно и тихо. Вася держал Нину крепко за талию, а она не знала, как ей быть. Может быть, это неприлично.
«Вырваться и убежать? Но ведь это приятно… И потом — об этом никто никогда не узнает».
Варя ходила по саду, искала Нину. Уж несколько раз громко звала ее. Нина не отзывалась. Варя приближалась к скамейке. Нина отстранила руки георгиевского кавалера, пошла ей навстречу.
— Где ты пропадала? Я тебя ищу.
Вася подошел к ним, оглядывал Нину, подкручивал усики.
— А то пошли б, потопали!
Нина хотела идти танцевать, но за нее строго ответила Варя:
— Нам пора спать.
На нижней ступеньке крыльца поджидал их Еремин. Варя и Нина сели с ним рядом. Еремин жаловался на своего товарища:
— Я вот уже две недели разъезжаю с ним и больше никогда не поеду. Все время приходится спать в одной комнате, а он храпит. Совсем измучился. Не сплю. Он храпит с бульканьем, со свистом и хрипом… Тш!.. Прислушайтесь… Даже отсюда слышно.
Нога Еремина все время касалась Нининой ноги. Нина отодвигалась, но это не помогало. Тогда Нина встала и ушла, а Варя осталась с Ереминым. Нина слышала, когда ложилась спать, как Варя пела кудахтающим голоском:
Ночь над Севильей спустилась,
Благоухают цветы…
Папа прислал письмо Нине и десять рублей. Он писал, что по ней соскучился, что уже август, звал ее домой. Нина решила ехать, тем более что Варя все время беспричинно сердится. Нине это надоело.
Лицо у Вари, после того как она натерла его «купеной-лупеной», бесконечно шелушилось. Во всем она обвиняла Нину.
— Могла мне сказать.
— Да я же не знала, что так будет.
— Сама небось не натерлась…
Перед отъездом Нина купила белого льняного полотна на платье и вышивки в крестик. Она была довольна покупкой, примеряла вышивку то к шее, то к рукавам, то к поясу. Варя не одобряла.
— За эти деньги можно было купить чудный крепдешин…
Нину отвозил в город сам Хорьков. Мать Вари дала ей с собой корзиночку красных яблок. Нина переложила яблоки сеном, чтоб они в дороге не разбились. Подарок папе.
Они выехали вечером. Попадавшиеся навстречу деревенские бабы кивали головой. Некоторые выходили из дому, подбегали к телеге и пожимали на прощание руку. Нина всех их знала. Она привыкла к ним, ей было немного грустно покидать деревню…
Мужик мажет колеса дегтем — наверно, завтра тоже куда-нибудь поедет. Он поднял голову, крикнул: «Уезжаете?» — и опять нагнулся к колесам. Нина бывала у него в доме. Там очень воняет и грязно. У него много рыженьких детей, и он их никогда не зовет по имени, а так: «Эй, рыженький!», или «Эй, мальчик!», или «Эй, девочка!»
Вот и поле, где Нина собирала землянику. Прощай, поле, навряд ли еще увидимся…
Хорьков вез в город мешок первого льняного семени, ведро творогу и ящик масла. Нина накануне видела, как он вместе с женой солил, обливал водой, заворачивал в папиросную бумагу каждый брусок масла. Ящик был привязан сзади телеги. Хорьков нарочно выехал с вечера, чтоб меньше растаяло масло — днем жарко, и чтоб приехать с утра прямо на базар, а не заезжать в заезжий двор, где, наверно, пришлось бы уплатить двугривенный за постой. Мешок с льняным семенем, накрытый сеном, лежал под сиденьем у Нины. При выезде из дому Хорьков осведомился, хорошо ли ей сидеть, и больше с ней не заговаривал. Он сам сидел ближе к хвосту лошади, на краю телеги, опустив ноги.
Еще было светло, когда их остановил молодой человек с велосипедом. Он был длиннолицый, черноглазый и в новенькой студенческой фуражке.
— В город едете?
— В город, — ответил Хорьков, придерживая лошадь.
— Вот и меня возьмите.
Хорьков глянул на него, на велосипед, почесал пальцем макушку, приподняв картуз, и нерешительно сказал:
— Два рубля.
— Попросил бы три — дал бы три. Попросил бы пять — дал бы пять.
— А что ж, это верно, три рубля стоит, — оживился Хорьков.