Иван Шевцов - Лесные дали
- Тебе видней, с каких пор, - загадочно ухмыльнувшись, ответил Погорельцев и прибавил скорей из озорства: - Возможно, с Нового года.
В другое время Алла и внимания не обратила бы на это, приняла бы как безобидную шутку.
Но и сейчас она не сорвалась с ответом, она умела себя сдерживать в подобные минуты. Она беспечно рассмеялась:
- Вот оно, где собака зарыта. А я все гадаю: почему ты такой злой? Оказывается, ревнуешь!
И если б Погорельцев был наблюдателен, он непременно обратил бы внимание на лицо жены, неожиданно вспыхнувшее густым румянцем. Но он был далек от серьезных подозрений и объяснился просто: именно из-за Серегина в конечном счете на сегодняшнем бюро горкома сильно досталось всем лесным деятелям и, пожалуй, больше всех Виноградову. И теперь директор лесхоза весь свой гнев из-за Серегина обрушит на Погорельцева. И это, верней всего, произойдет завтра на совещании в лесничестве в присутствии всех лесников. Такое объяснение успокоило Аллу, но враждебное, агрессивное настроение мужа по отношению к Ярославу вызывало досаду.
- Занозистый мальчишка, решивший наводить свои порядки. Возомнил из себя… деятеля, всезнайку… - бурчал муж.
Алла не ответила ему ни единым словом, убрала со стола и ушла в кухню. Она не стала защищать Ярослава вслух. Она спорила с мужем мысленно, спорила горячо, ожесточенно, как спорят с недругом, и не замечала, как в этом споре в ней зарождается неприязнь к Погорельцеву. Он был ей неприятен в своей неправоте и несправедливости по отношению к Ярославу. Ограниченный человек, до чего примитивны его разглагольствования, и даже голос какой-то неприятный, и речь сумбурная, лишенная логики.
Вымыв посуду, Алла вышла во двор. Погорельцев, переодевшись в какую-то рвань, красил дом в розовый цвет. Не в розовый, а в какой-то вишнево-малиновый.
"Ужасно! - с досадой подумала Алла, хотя раньше, узнав, что муж хочет купить такую краску, она равнодушно согласилась. - И почему он выбрал такой кричащий цвет? Впрочем, у него никогда не было вкуса. Ни на что". И тут ее внимание привлекла одежда мужа. В другой раз она и не заметила бы, во что одет маляр. В самом деле, не в парадном же мундире красить дом. Но на этот раз одежда Погорельцева ее рассмешила. "Боже мой, какой же он… нескладный".
Валентин Георгиевич красил дом. Вообще он любил возиться по хозяйству, а забота о доме была для него главной. То поправит крыльцо, то зацементирует дорожку от крыльца до сарая, то заменит подгнившую штакетину. Но особое удовольствие ему доставляло малярничанье. Каждый год он что-нибудь да красил. Эта работа его успокаивала. И сегодня, взвинченный и расстроенный, он с охотой принялся красить дом. Мысли плыли теперь спокойно, медленно, как редкие облака в безветренную погоду. Думалось, конечно, о завтрашнем приезде Виноградова. Будет ругать, и за дело - тут нечего душой кривить: недостатки есть. А у кого и где их нет? На то она и жизнь. Разумеется, неприятно, когда начальство тебя ругает. Одно дело - недовольный подчиненный. Тот, что июльский комар: зудит над ухом, а не кусает. Другое дело - недовольный начальник: от него всякого можно ожидать - не заметишь, как кресло из-под тебя выбьют. А какое там кресло? Стул, обыкновенный шаткий стул, того и гляди развалится. Работы прорва, ответственность большая, за каждое дерево ты в ответе. Да лучше пойти преподавателем в лесотехникум. Там ты отчитал положенные тебе часы - и хоть трава не расти ни в лесу, ни в поле.
Алла вернулась в дом в состоянии душевного разлада, осмотрела горницу, будто видела ее впервые, заново замечая издавна расставленные вещи: телевизор с медным подсвечником на нем, письменный стол у окна, мягкие кресла и диван, бамбуковую этажерку, сервант с узорчатым стеклом, за которым сверкали хрусталь и фарфор. Но все это прошло мимо ее внимания. Взгляд ее сосредоточился на синей вазе с ландышами. На душе сразу потеплело, дурное настроение улетучилось вмиг. Алла подошла к серванту, бережно наклонила лицо к свежим стебелькам ландышей. Приятная нежная прохлада коснулась щек. Алла прикрыла глаза и глубоко вдохнула резкий пряный запах майского цветка, словно хотела вобрать в себя весь аромат весны, надышаться на всю жизнь. Это не простые цветы, а особые, необыкновенные, потому что подарил их ОН; он сам собирал, его руки срывали вот эти стебельки, унизанные нежно-белыми звонкими колокольчиками. Собирал для нее. Мысль эта кружила голову, хмельно туманила разум. Хотелось знать, что он делает в эту минуту, о чем думает.
А Ярослав в это время писал букет ландышей, тех самых, что обронила Алла. Писал и думал о завтрашней встрече с пей. Думал с волнением: успеет ли? Ведь совещание может затянуться, что тогда? Не пойти на совещание, придумав какую-нибудь "уважительную" причину? Нет, такое исключено, на совещании он обязан присутствовать. И на свидание, на свое первое тайное свидание, назначенное им же самим, он не может не пойти.
Ярослав чувствовал, что начинает нервничать, так и этюд можно испортить. И действительно: слишком густым получился зеленый рефлекс на белых колокольчиках. Переборщил, получилось неестественно. Пришлось переписать. Попробовал одними белилами, вообще без рефлекса. Как будто ничего, смотрится. Трудней было написать стеклянную банку, на две трети заполненную водой; зеленые стебли в воде, зеленоватое стекло. Сколько тут разных оттенков в этой зелени, от густого, как осенняя рамень, до белесо-бирюзового.
Закат угасал, на террасе тускнели тени, букет заметно менял краски. Писать становилось трудно, Ярослав поставил в угол картон лицевой стороной к стенке, вычистил кисти и палитру, вышел за калитку. Над лесом висело небо, теплое и мягкое, озаренное лучами уже невидимого, канувшего за горизонт солнца. Поляна дымилась легким туманом, в котором медово плавали сладкие ароматы цветущей благоухающей земли. Где-то за соловьиным родником заливалась зарянка - бойко и торопливо. Она спешила излить свою радость до того, как запоет соловей. С началом соловьиных концертов все остальные птицы умолкали. Но соловей еще выжидал своего часа.
Ярослав ушел в лес, вслушиваясь в тишину вечера. Лес по-прежнему был полон птиц. Они сидели, притаясь, казалось, на каждом дереве и кусте, с шумом срывались буквально из-под рук Ярослава, решившего с вечера пройти в дальний угол своего участка, где наиболее вероятны именно ночные порубки. Но думы его были совсем не о лесе, не о птицах и даже не о соловьином концерте, который должен начаться с минуты на минуту. Его по-прежнему и со все нарастающей силой занимал завтрашний день. До сегодняшнего дня он умел сдерживать себя, отдавал предпочтение разуму перед сердцем, таился своей любви, не решаясь переступить порог робости, и чего-то выжидал с опаской и любопытством. Он знал о своей застенчивости, осуждая ее, даже казнил самого себя, но это не делало его более решительным. Напротив, инстинкт осторожности в нем возрастал по мере того, как возрастало чувство. И вдруг сегодня сразу что-то оборвалось в нем, сломались какие-то сдерживающие его тормоза, и Ярослав понял одно, самое главное в жизни - понял, что он влюблен и, кроме этой любви, для него не существует ничего на свете. Понял и то, что за эту любовь он будет бороться.
И вот тут-то мысль его неожиданно споткнулась о встречный, невесть откуда появившийся вопрос: а пожелает ли Алла разделить с ним счастье?.. Попросту - любит ли она его? В том, что Алла не любит Погорельцева, Ярослав почему-то не сомневался. Завтра он узнает отношение Аллы к себе самому, завтрашний день все прояснит.
Долю не наступал этот день, невероятно медленно, томительно он шел к Ярославу. Сначала ночь, соловьиная, обычно короткая, на этот раз умерила, остепенила свой бег. С обхода Ярослав вернулся, когда начали гаснуть звезды и засветлел восточный край неба. У родника неистовствовал соловей. Ярослав услыхал его из дальней дали, по голосу признал: наш, мол, рожновский. И шел на этот голос долго, может целый час, и все думал о красоте земли, величии и гармонии природы, о жизни, в которой человек - хозяин и творец - создает счастье.
Уснул он быстро под соловьиный свист, но был это не сон, а какая-то сладостная полудрема, сквозь которую он явственно слышал соловьиное пение и в то же время видел необыкновенные розовые сны. Такое состояние он испытывал впервые и боялся потерять его с пробуждением. Проснулся, как всегда, в семь часов, в приподнятом настроении. Начинался самый долгий, как путь до Луны, день в ею жизни. Еще до завтрака вместо зарядки он выстирал новейшую свою рубаху, светло-синюю, с двумя накладными карманами на груди и медными сверкающими пуговицами. Выутюжил костюм, до блеска начистил полуботинки. Но все это он наденет не сейчас, а после обеда, когда отравится в лесничество на совещание.
Афанасий Васильевич угостил свежим медом в сотах. Подкладывая Ярославу янтарный душистый ломоть, приговаривал: