Владимир Детков - Свет мой светлый
— Михей, конечно, мужик властный, любит, чтоб ему кланялись и не перечили. К такому за добром не ходи с ведром, от него и в горсти нечего нести. Но и Санька, видать, гусь хороший, — сказал тогда свекор и с неодобрением повторил фразу из письма, как передразнил: — «Командовать мы и сами умеем». Тоже нашелся командир, лычковый. — (Из армии Саня вернулся сержантом, командиром отделения был.) — Покричал солдатам «направо» да «налево», понравилось, что слушаются, ну и пошел гоголем…
Полина хорошо помнила рассказы мужа о том, как любили и уважали его солдаты, какие благодарности от своего начальства получал он за отличную службу, гордилась им и не очень-то поняла недовольство свекра. В душе она целиком приняла сторону свекрови, которая следом за сыном обвиняла во всем «бирюка Михея».
Но тревога не проходила. Развеял ее на время Саня, заявившись по весне домой круглым победителем — при деньгах, в новой шапке меховой, в новом пальто, в хромовых сапогах с галошами, да еще и с чемоданом подарков всяких. Подкатил ко двору в кабине полуторки: специально для своей персоны нанял в райцентре левака. Полина со свекровью сияли, а свекор хмурился, глядя на весь этот парад. Но общий праздник не стал портить крутыми разговорами (крепко он переживал самовольный уход сына из бригады колхозной), а только спросил подозрительно: с какого такого райского куста рубли рвались? Саня, не вдаваясь в подробности, ответил с похвальбой самоуверенной, чего раньше за ним не водилось: «Умные люди, отец, дерево рубят, а щепки да хворост дуракам достаются…»
На что старший Осокин размышлял миролюбиво, но предостерегающе: «Ты вот, сын, с деревом дело имеешь, а умом его, видать, не постиг. Руби дерево по себе — не зря сказано. По своим силам, значит, и по своей пользе. Трухляк на дом не станешь рубить, какой с него прок. А человек, потерявший стыд и совесть, это и есть дерево трухлявое — сердцевина сопрела, осыпалась — и пуст он внутри, дупляк, одним словом, в таком — любая худая тварь себе гнездо свить может: и хищник летучий, и гад ползучий… А уж шашель точит его на все зубы, да еще на здоровье перебраться норовит. Из дупляков дом не построишь, а с худыми дружками, выходит, жизни…»
Посиял Саня с полмесяца в лучах промысловой удачи, помог огород засадить, а потом заявил, что отпуск у него кончился и ему надо ехать дело завершать. Сказал так уверенно и значительно, что никто не посмел отговаривать его от поездки. К тому же трудодень колхозный рядом с Саниным «длинным» рублем выглядел бледновато, а хозяйство требовало материальной подмоги.
К зиме вернулся уже без особого парада. На попутной машине приехал, но с деньгами, и довольно легко согласился устраиваться на работу в колхозе. Да не судьба, видать. Председателем правления к тому времени стал Семен Михеев. Саня на порог конторы, а тот ему: «А-а, длиннорублевый пожаловал. Милости просим, коровник по тебе давно слезы льет!» И предложил скотником поработать. Ты, говорит, шустрый больно, около коров на подхвате в самый раз твое место. У них хвосты тоже длинные…
Куражился Михей, в председательском кресле сидючи. А то не подумал, что всю семью Осокиных тем оскорбляет, в поруху вводит. Не тем, конечно, что в скотники идти предложил. Что в том зазорного для сельского человека, если действительно надо. Но как все это преподнес: с мстительным желанием уязвить, принизить, отыграться за былое непослушание. Саня не сдержался, ответил ему в том же духе, «дураком с печатью» назвал. Михей за телефон хватался, чтобы в милицию позвонить, как же — оскорбление при исполнении. Саня в тот же день ушел из села налегке. Собирался в райцентре подходящей работы поискать, да через несколько дней получили от него письмо, отправленное с дороги к лесным краям…
Всякий раз, думая о Сане, Полина обращается к этому роковому дню с одним и тем же безответным вопросом: могло ли быть все по-другому, если бы Саня еще тогда остался работать в колхозе? Михей Михеем, век бы таких людей на своем пути не встречать, но и в самом Сане после его победного возвращения с лихим заработком поселилась какая-то душевная суетливость, словно легкие деньги худым ветром просквозили его и выдули все, что с детства закладывалось осмысленным трудом, родительским наставом, первым опытом сердечным.
Осознание этой неизлечимой Саниной болезни придет к ней значительно позже, через долгие годы бесплодных надежд и гореваний. А в ту пору у Полины под сердцем вместе с будущей Валей-Валюшей угнездилась неотвязная тревога за мужа, которая довольно скоро начала оправдываться. Вдруг перестали приходить письма. На телеграмму, посланную по адресу его последней весточки, никто не ответил. Печальную ясность внесло письмо от старшего брата.
Анатолий сообщал, что Саня попал в нехорошую историю. Взялся сопровождать вагоны с лесом, которые шли незаконным путем. Вручили ему сопроводительные бумаги, маршрут следования и пачку денег для быстрейшего проталкивания груза на станциях переформировки составов. Сказали, к кому и как обращаться на конечном пункте… Впрочем, для Сани, как выяснилось потом, это был не первый рейс. Удачные поездки щедро оплачивались. Неудачная — привела на скамью подсудимых, причем только Саню. На одной из промежуточных станций милиция поинтересовалась щедрым на «подмазку» сопровождающим и подсадила ему в попутчики своего сотрудника. Почуяв неладное, адресат от груза отказался. Когда же потребовали объяснений у отправителя, там предъявили совсем иные копии накладных на груз, с иным адресатом, и собственноручной подписью сопровождающего. Бумаги, что были у Сани, к тому же заполненные им самим, признали поддельными, а Саню — единственным похитителем пяти вагонов леса… Строго предупрежденный сообщниками, что за один «случайный» рейс ему дадут меньший срок, нежели за участие в организованном групповом хищении (ну и, само собой, за молчание — отблагодарят, а за провал — не простят), Саня все взял на себя и получил пять лет заключения.
«Умники дураком сосну рубили, и тому одни шишки достались», — мрачно и запоздало ответил свекор на давнишнее похвалебное высказывание сына.
Материнское же сердце принимало лишь беду и не могло рассуждать, а тем более обвинять в чем-то сына. Винила она худых дружков, сбивших Саню с пути истинного, да Михея-гонителя. В отчаянье попрекнула и Полину, что не смогла мужа удержать подле себя ни любовью, ни ласками… А Полине каково — и без того горько, да еще попреки в ее-то положении, на шестом месяце беременности. Боялась дитя своим горем уморить, крепилась — столько слез тайком сглотнула, столько криков сдержала в себе, что казалось, не ребенок вовсе в ней растет, а горе-страдание копится, переполняет ее, чтоб удушить однажды… И ведь не прошло даром. Немые стоны ее, слезы невыплаканные отозвались в дочке лет через двадцать, словно еще в утробе матери впитала тревогу ее и страх за судьбу полувдовью…
Вышла Валентина замуж за комбайнера Никиту Зарубина, армию отслужившего. Спокойный, работящий парень, не пьющий лишнего, к жене с уважением и с людьми приветлив. В то лето в Березовке со своим урожаем быстро управились: хлеб скудноват был, засуха прихватила. Направляли комбайнеров на подмогу в целинные совхозы, и Никита собрался. Чего ж не поехать, дело почетное и заработное. Однако с большим трудом добился от жены на то согласия. Но в самый момент прощания Валентина вцепилась в мужа и завопила в беспамятстве: «Не пущу-у!.. Не хочу, как маманя, вдовой вековать…» Вырвался Никита и вскочил в кузов машины, а она под колеса бросилась и билась о землю с воплем истерическим. Пришлось остаться. Жену успокоил, а сам вечером напился с досады и позору. Отведала Валентина и кулаков мужниных. Но все у них обошлось полюбовно. Синяк под глазом Валентина носила гордо, не припудривая, не скрывая платком. Не было в лице ее ни печалинки, ни приниженности бабьей — радостью светилось.
Глядя на нее, с грустью думала Полина: «Может, и самой вот так надо было когда-то лечь поперек Саниной дороги отходной?» Не пришлось. Она все миром-ладом старалась порешить, без обид и капризов. Доверяла Сане во всем, как сердцу своему. Ведь было меж ними такое, что, казалось, жизнью и не разделишь… Разве что смертью…
Третьего дня Полина помогала скотникам свозить к ферме солому. С последним рейсом тракторного обоза на ферму не вернулась, чтобы не делать крюк, а пошла домой от скирдов через поле. Просторное, открытое поле верстовым прогалом залегло меж двух родных сел Полины. В Успенке, что справа, сама родилась, выросла. В Березовке — шестерым жизнь дала. Так что мудренее, чем в сказке: направо пойдешь, налево пойдешь — все равно домой попадешь. В свой ли, в родительский. Ну а прямо — дорога в большой мир и в никуда…
Поле неприметно сходило под уклон к луговине с ручьем, за которым земля вдруг дыбилась крутым увалом. В Березовке про него издавна присказка живет: гора — два вора, один солнце крадет, другой души берет. Солнце садилось за увал и тем самым для березовцев, живущих в низине, как бы окорачивало свой дневной путь, пропадало до заката. Люди же на увале заканчивали свой путь жизненный: там, чуть левее дороги, ширилась кладбищенская роща. Старики, сетуя на людской отток из села, говорили, что домовин на бугре стало куда больше, нежели домов на селе… Тут уж и дорогу можно было окрестить вором, заживо крадущим. На войну по ней уходили, да многие не вернулись. Свекровь сказывала, как шептали бабы, словно заклинание, глядя в летнюю полночь на темное лежбище увала: «Вор-воротила, вороти мила, целого, здорового, сердцем не займенного…» После войны в города люди подались. Кто наезжает время от времени, а кто и со воем корнем убрался, поминай как звали…