Илья Лавров - Путешествие в страну детства
Иногда со мной ночевал Володька.
В эту ночь я сплю один. Закрываю дверцу на крючок. Страшновато одному.
Хрустит под боком сено, пахнет полем. Внизу, в конюшне, скорбно и длинно вздыхает желтая с белыми пятнами корова. Воронко стучит копытами о пол, с хрустом жует сено. И вдруг в крыше каждая щель, каждая дырочка от выпавшего сучка становятся огненными.
По крыше начинает шелестеть дождик, в лицо через щели сеется водяная пыль, ослепляют молнии. Вдали погромыхивает гром.
Из городского сада, на месте кладбища, доносятся печальные звуки вальса. Играет духовой оркестр. Мне почему-то очень грустно, хочется плакать, словно я что-то потерял, дорогое мне. Так на меня всегда действует музыка. Я могу слушать ее часами. Мне рисуются чудесные города, страны, красивые, нарядные люди. Там все женщины, как моя первая учительница, которая появилась из снегопада. А в эту ночь, слушая долетающие звуки вальса «На сопках Маньчжурии», я воображаю, что могу плавать в воздухе. Я плыву к пушистым облакам, лежу на них, потом ныряю вниз, проплываю в лесу между деревьями, над своей улицей. Люди на земле, задрав головы, пораженно следят за мной. А я снова, взмахнув руками, устремляюсь к белым громадам облаков…
Вспыхивает молния. В щели на миг видны клубящиеся горы туч. Я глохну от грома. И хоть шелестит дождишко и никто, наверное, не танцует, а печальный вальс все плывет и плывет над городом, наполняя душу желанием куда-то уйти, кого-то встретить, что-то сделать необыкновенное. В душе у меня, как у безответно влюбленного.
Я обнимаю подушку и… нащупываю книгу. Это, наверное, Шура купил и сунул туда. Он любит так делать.
На сеновале в тазу, чтобы не случился пожар, стоит жестяная лампешка и лежит коробок спичек. Я зажигаю свет. На двускатной крыше шевелится моя огромная, лохматая тень.
Марк Твен. «Приключения Тома Сойера» — читаю я на мягкой обложке.
Во дворе шлепает, булькает. Вода звенит из водосточных труб в тазы, и ведра, в переполненные кадки.
Я очень люблю грозу, люблю слова «дождь, ненастье, ливень», но сейчас мне не до них: мир мальчишек открылся передо мной. Том Сойер и Гек Финн! Не верится, что они придуманы. Мне даже кажется, что я давным-давно их знаю.
Бледное пятно света от лампешки в тазу ползает по страницам. Гроза проносится. Сено медово пахнет донником. В тишине слышно, как из водосточных труб, с крыш шлепаются в лужи, в кадки последние капли.
А вот и голоса братьев. Они возвращаются из сада после танцулек. Ворота на ночь закрыты, и братья перелезают через забор. В погребе они пьют молоко со льда. Алексей над чем-то хохочет…
Сколько лет прошло, а я так и вижу его литую фигуру, сильные мускулы на спине, на груди.
— А ну, пощупай! — говорит Алексей и, сжав кулак, сгибает в локте руку. Я с уважением щупаю твердый мускул.
Алексей выжимал гири, выгибался среди двора «мостом», ходил на руках, крутился на турнике, переплывал Обь. Летними утрами он делал физзарядку и выливал на себя два-три ведра воды, а зимой по пояс натирался снегом. Багровое тело его дымилось.
А как он, бывало, ходил по улицам!
Утром, размешав в блюдце с водой зубной порошок, Алексей щеткой выбеливал брезентовые туфли. Потом они сохли на солнечном крыльце.
А вечером шагает он, и туфли белоснежно вспыхивают из-под широченных черных брюк. Ослепительно белая майка-безрукавка резко оттеняет голые коричневые руки и шею. Идет семнадцатилетний Алешка в сад «Свобода» или в сад «Сосновка» на танцы, идет, собой красуется, на руках, на груди его мускулы играют. Легкая морская перевалочка, руки по-солдатски ходят из стороны в сторону, будто идет Алешка перед невидимым строем обомлевших девчонок, идет немыслимо красивый, слегка презирающий их, а втайне жаждущий поразить их.
Глаза его порой так и жгут по сторонам: не найдется ли зацепка схватиться с кем-нибудь, подраться, ошеломить своей удалью и силой.
Лицо у него крупное, довольно приятное, хоть ноздри, пожалуй, и слишком большие, а нос мясистый.
Школу Алешка так и не окончил, ушел из седьмой группы.
Подросши, стал работать где попало: копал на стройке землю, разгружал вагоны, гонял гурты скота из Монголии. А однажды устроился грузчиком на склад, куда свозили макулатуру. В нее валили тогда любые книги, изданные до революции. Алешка приносил мне кое-что под полой. Так он принес томов десять Куприна, дивно изданные тома Шекспира…
Вместе с Алешкой перебивался на случайных заработках и наш двоюродный брат Мишка Куклин.
Однажды Мишка пришел на «бал-маскарад» в деревенском сарафане, повязанный пестрым платочком, с косами до колен. Под общий хохот, вихляя бедрами, он весь вечер танцевал с ребятами, а те называли его Дунькой и чмокали в щеку. С тех пор и прилипла к Мишке кличка «Дунька».
Не знали они, куда деть свои силы, и озоровали, как только могли. Как-то ночью на нашем квартале все деревянные тротуары уволокли на дорогу. Подперли двери в доме пивника, и тому, кряхтя, пришлось вылезать в окно. У цыганки Лиманчихи вымазали ворота дегтем.
Она потом, скобля ворота, кричала:
— А чтоб у вас руки поотсыхали! А хоть бы я была молодой! А за что старухе-то позор!
Озорство переходило порой в хулиганство.
Стали дружки завсегдатаями пивной.
Потом открылись курсы парикмахеров, и Алексей окончил их…
Я просыпаюсь от проклятий Алексея. Часов пять-шесть утра. В темном сеновале через каждую щель туго натянулись золотые, дымные полотнища света. Куры подняли гвалт, ищут место, где бы снести яйца. Алексей швыряет в них своими туфлями, потом Шуриными.
Я вскакиваю, спускаюсь по лестнице, прижимая к груди книгу…
Мы с Володькой забираемся на крышу, лежим в укромном местечке и несколько часов читаем вслух…
С этого дня книга Марка Твена сделалась нашей любимицей. Потом мы отыскали «Приключения Гека Финна» и совсем ошалели от нее. Мне хотелось быть Томом, Володьке — тоже. Я вздохнул и великодушно предложил:
— Ладно. Будь ты.
Он заколебался, но тут же решительно заявил:
— Это несправедливо! Давай тянуть жребий. Соломинка длинная — Том, короткая — Гек.
Я вытянул короткую.
Индейцы для нас померкли. Мы — Том и Гек. Новосибирск стал Питсбургом. Обь превратилась в Миссисипи, Медвежий остров в остров Джексона. Очень мы жалели, что в нашем городе не было негров.
Книги эти захватили меня на несколько лет. Я перечитывал их и перечитывал. Только кончу, а на другой день опять начинаю.
Ночами спускался с сеновала и мяукал под окном Володьки. Так же Гек вызывал Тома. И Володька вылезал в окошко.
Мы шли с ним на кладбище сводить бородавки. Или убегали на нашу Миссисипи. Или предпринимали таинственное, ночное путешествие с одного конца квартала на другой, не касаясь земли.
В кромешной тьме пробирались по заборам и крышам. С гавканьем бросались собаки, гремели цепями, из домов выскакивали хозяева. Того и гляди, заметят нас, примут за воров, схватят, а то и из ружья пальнут…
Нина
После поездки на «святой ключ» Нина тяжело заболела. Что-то случилось у нее с желудком.
Она все реже и реже ходила в церковь. И мне казалось, что это не из-за болезни. Что-то происходило у нее в душе тайное, трудное.
Доктора велели ей съездить в Сочи. Дома как-то ухитрились, собрали деньги на путевку. Месяц Нина прожила возле моря. Она впервые увидела юг.
Вернулась Нина посвежевшая, оживленная. Улыбаясь, она рассказывала о море, о сочинских парках, о цветах, о пальмах, о Кавказе.
И вдруг однажды оказала:
— Если я не вытяну, умру, я завещаю вам: уезжайте жить в те места! Это рай на земле! Исполните мое желание.
Я впервые увидел ее молоденькой девушкой, радующейся жизни, а не постной, молчаливой монашкой, отринувшей все земные соблазны.
За эти недолгие дни, пока она чувствовала себя сносно, Нина, вроде бы, совсем отошла от церкви.
Скоро ей стало хуже, она слегла. А через месяц все было кончено. В один из глухих осенних вечеров началась агония. Сестра вздрагивала, задыхалась, ее мутные глаза уже ничего не видели, слабеющие руки все хватались за цепочку креста на шее.
Мать судорожно обнимала ее, будто старалась удержать на земле.
Алешка кинулся за доктором; Мария, Шура, мама толпились возле кровати.
Я бросился к Коробочке, где выпивал отец. Вместе со мной побежал и Володька. Мой крик сорвал отца с места.
Испуганный, он приподнял Нину за плечи. Голова ее мертво запрокинулась на спину.
— Оставь! — выдохнула мать. — Пьян ведь!
Кровать стояла между ними. Перегибаясь через умирающую к матери, отец закричал шепотом:
— Это ты искалечила ее, змеюга подколодная! Ты! И попы твои долгогривые. В монашки ее сомущали! Постами морили. Ухлопали девку!
— Очнись, окаянный! Ведь дочь умирает! — выкрикнула мать.
Отец кинулся к ней, мы схватили его. Мать угрожающе подняла над головой руки, сжала кулаки, но ничего не сказала, опустилась на колени перед кроватью.