Мариэтта Шагинян - Четыре урока у Ленина
В этом зеленеющем зимою саду мы вдруг увидели что-то необычное. Одна, две, три… кошки, самые разные, всех цветов, всех возрастов, не три, а тридцать, а может, и триста, в сидячем, лежачем, стоячем положении, серые, белые, дымчатые, черные, тигровые, с круглыми, как бусины, разноцветными глазами. Бездомные кошки в Италии любят развалины. Я как-то подцепила, снимаясь в Колизее, сиамского бродячего котенка себе на плечо. Но здешние, колумбовы, держались тут оседло, они были как дома. Подошел старый худощавый генуэзец в очках и шляпе; он снял перчатки, развернул бумажный пакет. Кошки начали вставать, потягиваться и медленно подходить к нему. И генуэзец стал их кормить сырыми рыбками, бросая их через ограду за хвост.
Ночью я долго не могла заснуть после первого дня в Генуе. Колумб, но ведь он даже имя свое не дал открытой им новой стране! Колумб, даже и не знавший, что он такое открывает… Даже и не хотевший открыть новую часть света, а мечтавший о новом ближайшем пути для выгодной морской торговли… Колумб…
2Я проснулась с твердым намереньем хорошо изучить Геную.
Среди сынов, вылетевших из нее на широкое небо истории, был и такой, как демон-скрипач, Николо (ударение на последнем слоге!) Паганини; и такой, как мечтатель-интеллигент Джузеппе Мадзини, перевернувший страницу в истории своей родины — на дате ее объединения.
Сперва мы пошли разыскивать домик Паганини. По разным справочникам нам было известно, что находится он в переулке Гатамора, но, когда развернули план и стали его искать, оказалось, что переулок Гатамора ни на каком плане не числится. К кому бы мы не обращались с вопросами, все пожимали плечами. А наиболее услужливые посылали нас то туда, то сюда, и мы все время кружили и возвращались на прежнее место.
Мой спутник — сотрудник агентства «Новости» — был такой же упрямец, как я; чем недоступней казался неуловимый Гатамора, тем настойчивей мы повторяли всем встречным-поперечным на все лады его названье, пахнувшее Эдгаром По. Наконец какой-то мальчуган с лицом великого мореплавателя повернул нас спиной и подтолкнул, резко изменив наши вращательные движенья на прямолинейное вниз, под уклон. Взглянули — и обмерли. Перед нами была куча мусора; эта куча опускалась в овраг, весь забитый сломанными ящиками, кирпичами, бутылками, тряпьем, стеклом, всякой нечистью — совсем как мусорная куча Бофина из «Нашего общего друга» Диккенса. И на грязной облупленной стене, идущей вниз вдоль мусорной кучи, мы прочли магическое слово: Гатамора.
Держась друг за друга, стали мы спускаться вниз, пока не возникло перед нами нечто, как сиплый удар смычка по заржавелым спущенным струнам: дом, едва живой, на честном слове, нет, на железных канатах, обвязавших и поддерживающих его ветхие стены от паденья. Не дверь, а намек на дверь, забитую и тоже, как стены, охваченную цепью. Ниша над дверью треугольником, в форме избяного чердачка, с разбитым барельефом, когда-то, должно быть, прекрасным. И надпись, читаемая с трудом:
В этом доме в день 27 октября года MDCCL XXXII родился украшение Генуи и наслаждение мира Николо ПАГАНИНИ, звуков своего божественного искусства непревзойденный мастер.Мы молча стояли и были счастливы, что сумели добраться до этого дома, которому вряд ли еще суждено простоять долго. И Паганини нам улыбнулся. Нагнувшись, я случайно подобрала кусочек разбитого барельефа: часть лица с округлой щекой, началом рта, носом и глазом, как будто смотревшим на нас. Над этим ущельем мусора — (нэвэрмóр — никогда — Гатамора) — взлетали вдали здания современных модерн, элегантные в своей прямизне, молодость города, как высокая сосновая поросль среди гниющих старых пней, — Генуя, подобно всем городам Европы, растет сейчас вверх сквозь память веков.
Разумеется (хотя бы ради доходной статьи от туризма!), все, что мы видели, будет восстановлено и, как старинная фамильная драгоценность, умеючи вкраплено в стройные струны новых высотных зданий, — и «каза» Паганини, и мрачный каземат Колумба, и башни ворот Сопрано. А все же — как жестоко ответили люди тому, кто был «наслаждением мира»: виденный мною в прошлом году безвкусный памятник на могиле Паганини в Парме; и сползающий в мусорную яму отчий дом его в Генуе…
Многие потом спрашивали: «Как это вам удалось отыскать дом Паганини? Мы бродили, бродили и никак, ну решительно никак…»
Да, мы с моим спутником отыскали его, и это было нелегко. Но, идя обратно, верней — осиливая мусорную кучу вверх, мы оба подавленно молчали. И чтоб хоть как-то освежить и высветлить впечатленье, отправились к Джузеппе Мадзини.
Сперва мы пошли по улице Бальби, сплошь уставленной дворцами. Шли, не жалея времени и стараясь удержать в памяти длительным оттиском всю величавую красоту этих дворцов, — внутренний дворик Палаццо Реале с его мозаикой под ногами и балюстрадой над лежащей внизу старинной частью Генуи, ее «подвальным этажом». Широкие ступени лестницы в университете, зовущие вас ступени, но охраняемые львами на ее выступах справа и слева. Вырезы окон со строгими орнаментами, с каменным кружевом гербов и надписей и с неизменными чугунными решетками на каждом окне. Решетки напоминали о несметных богатствах генуэзских дожей, о начальной, — грабительской, фазе капитализма, о далеко не мечтательном, далеко не идиллическом открытии Нового Света. Старая Генуя, плебейская, торговая, портовая, лежала внизу, и к ней, как ручейки, сбегали очень узкие — ослу с поклажей не повернуться, — темные и грязные старинные улички-щели без тротуаров. На углу одной из таких опускавшихся вниз улиц мы увидели дом Мадзини, с Музеем Рисорджименто.
Эти музеи «Объединения Италии» находятся почти в каждом крупном итальянском городе, потому что каждый внес свою долю борьбы в это историческое событие, один меньше, другой больше, а Генуя — как чуть ли не главная арена борьбы, — разумеется, большую, если не самую большую. Но когда мы вошли в музей, там было пусто и темно. Одинокий служитель продал билеты, и он же пошел с нами, последовательно зажигая и туша свет по мере нашего продвижения.
Из мрака оживали великолепные портреты Мадзини, Гарибальди, Гофредо Мамели, рукописи стихов Мамели, его маска, гравюры, газеты, автограф сицилийской прокламации Гарибальди, письмо Мадзини к графу Кавуру, написанное мелким выразительным почерком «человека букв» и оратора, с эмоционально взвивающимися концами слов. Вся история объединения прошла перед нами в боях, зажигаясь и потухая, — переговоры, переписка, воззвания… Но перед одним документом я остановилась. Вынув свой блокнотик, я старательно переписала этот документ для читателя. Он был составлен на немецком языке ненавистным для итальянцев австрийцем директором полиции, носившим такое же имя, как у Мадзини, только на немецкий лад, — Иозеф. А фамилия его была, как это ни горько, — чешская Ванечек. В то время, когда сами чехи вели борьбу против австрийского ига…
Но, может быть, я несправедлива к этому Ванечку. Дело в том, что, работая в архивах, я просто не могла не чувствовать всякий раз горячей благодарности полицейским, жандармским и прочим «охранным» писакам: не будь их канцелярской работы, множество ценнейших материалов пропало бы для писателя-историка. И австрийский чех-полицейский заслужил, мне кажется, сугубую благодарность. Ни один художник не смог бы оставить Италии такого портрета Мадзини, какой вышел из-под его пера. Если б Горький прочитал его «приказ», он, наверное, так же тщательно и с тем же чувством переписал бы его, как я.
Австрийская полиция разыскивала опасного генуэзского адвоката-революционера, еще в 1831 году основавшего революционный союз «Молодая Италия», — и верный слуга австрийской империи, губернский советник и директор полиции в Инсбруке, Иозеф Ванечек, издает в 1852 году подробное описание внешности Мадзини для задержания его на любой границе, ареста и доставки под строгой охраной. Вот опознавательные знаки Мадзини в этом документе:
«Возраст: около 55 лет; волосы — густые, седеющие; лоб: высокий и выдающийся, исключительно прекрасный (ausgezeichnet schön); брови черные, глаза — темно-карие, с мечтательным выражением; нос прямой, рот маленький, улыбающийся; борода серая с узкими, но длинными усами; подбородок острый, лицо продолговатое, цвет лица желто-коричневый, болезненный. У него глубоко сидящие глаза, его походка легка, хотя чуть сутуловата, руки и ноги пропорционально небольшие. Чаще всего одет он в черное. Он говорит слегка аффектированно тосканским диалектом, голос у него слабый, и курит он легкие сигары».[99]
Может быть, этот портрет, показавший Мадзини, как живого; а может, и пример Горького-очеркиста, описывавшего при своих поездках по Италии главным образом современных ему итальянцев — рабочих-мостовщиков, забастовщиков, прохожих, бродячих музыкантов, рыбаков, — нас тоже потянуло на живых генуэзцев. И, словно отвечая на душевную тягу, в гостинице нас ожидало письмо. Были мы от хождения по городу нестерпимо утомлены, ноги ныли, хотелось надеть ночные туфли и засесть пить чай в номере с запасенными вкусными пиццами (разогретыми лепешками-бутербродами). Но письмо было пригласительное, очень заманчивое: