Анатолий Алексин - Рассказы
А я, как считалось, был похож одновременно на маму и папу. Кажется, это осталось единственным, что их, как некогда, объединяло.
Мама слыла нежной и женственной. Даже меня, своего подопечного, она не наставляла, а лишь уговаривала… как, думаю, уговаривала маленьких своих пациентов быть умниками и не бояться, потому что «больно не будет». Женщины — именно женщины! — взахлеб объявляли маму «неотразимой». Потому, наверное, что «неотразимость» ту им не приходилось «отражать» и она не была агрессивной. Ее не следовало опасаться. И еще отмечали, что мама, не желая того, обволакивала своим голосом. Голос ее можно было слушать и получать удовольствие вне зависимости от того, что мама произносила. Он воздействовал сам по себе. И вот этим покоряющим голосом мама сказала:
— Я не смею возражать против любви. Скрепите ее своими чувствами, а подписями — еще успеете.
Но мама не знала, что подписями родители Майи уже скрепили контракт с какой-то заокеанской компанией. И что им предстояло покинуть наш город и нашу страну минимум на пять лет. Между мною и своими родителями Майя на предстоящее пятилетие и до своих самых последних дней предпочла меня. А если б разлука оказалась неизбежной, неотвратимой, мы с Майей твердо решили превратить в «последние дни своей жизни»… дни самые ближайшие. Думая об этом, я, как мама в ту полночь, поглядывал на крюк, удерживающий люстру под потолком. Но Майя сказала, что подобный способ «неэстетичен».
Эстетика выделяла Майю не только в нашем десятом классе, но и во всем окружающем мире. На ее прическу, одежду и украшения с завистью взирали даже учителя женского пола. А учителя пола мужского взирали с неумело замаскированным интересом (как отцовские приятели на Клару!). «Главное не в форме, а в содержании», — не раз слышал я. Некоторые мужчины, однако, как мне казалось, не были с этим согласны: они не интересовались Майиным содержанием, а вот формами… И я их ненавидел. Явный и всеобщий успех Майи все жарче воспламенял меня. Я пытался себя остудить, вспоминая о чужих аналогичных историях: вот ведь и Клара тоже безумствовала, а сейчас того студента как не бывало. Из души ее выселил родителей (со мной вместе!) уже кто-то совсем другой. Но теории, аналогии в огнетушители и утешители не годятся.
Разлука для нас с Майей была равнозначна физической гибели. Судьбы наши в таком случае должны были сделать неразлучными… газ или яд. Этот выход казался Майе эстетичнее всех остальных. Мы даже стали копить снотворные таблетки и капли, похищая их из домашних аптечек.
Отец не противился нашей страсти, так как лишен был этого права.
Любовь отбрасывает все и вся, кроме самой себя, в сторону. И если она оказывается могущественней гениев и полководцев, то, разумеется, оказалась сильнее меня. А потом она исчезает, нередко оставляя после себя разрушения, а то и руины. Но это невозможно предвидеть, а стало быть, нельзя и предотвратить.
— Прости, что я вынуждена это сказать… Но мне совестно за тебя, — мягко, своим заволакивающим голосом произнесла мама. — Неужто ты хочешь разрушить чужой дом? Разлучить с родителями ту, которая пока еще больше дочка, чем женщина?
— А пусть ее родители не улетают! — в полном ослеплении выкрикнул я.
— Разве ты можешь подобное требовать? — Мама не поучала, а задавала вопросы. — Ты уверен, что чувства твои надежнее чувств матери и отца? И прочнее? Ты клянешься, что будешь обожать ее вечно? Но если это неправда, которую ты в горячке сам принимаешь за истину? И если, таким образом, это обман?
— А ты всегда говоришь только правду? И ничего не скрывала, и ни разу никого не обманывала? Вспомни-ка Евпаторию!.. — выпалил я.
Палить по родной матери? Но я был влюблен — палил, как иногда случается на войне, «по своим».
— Только правду не говорит никто, — тихо ответила мама.
После Майи я еще два раза влюблялся навечно.
Притом, что пока не успел даже распрощаться со своим юным возрастом. Сколько же сотрясений у меня впереди!
Однажды я высказал эту мысль маме, когда мы прогуливались перед сном.
— Бывает по-разному. Сначала сходят с ума, а после…
— Ты ведь тоже очень любила отца? — зачем-то спросил я.
— Очень я любила Александра Савельевича.
— Да-а? — растерялся я. Может, мама все-таки решила говорить правду всегда?
— И он не нуждался в моих медицинских советах, потому что сам был врачом.
— Но отец-то очень тебя любил!
— Очень он любил, я думаю, ту женщину… с кудряшками.
— Так почему ж ты не ушла?! И он не ушел?
Мама долго не отвечала.
— Я хотела, чтобы у вас с Кларой была мать… а он хотел, чтобы у вас был отец. А вместе мы хотели, чтобы у вас был дом.
Мы брели по тому же бульвару, по которому от отца убегало счастье.
— Какие же мы с сестрой сволочи! — сообщил я самому себе вслух.
— Зачем ты так? — возразила мама.
1998 г.
«ЧУЖОЙ ЧЕЛОВЕК»
У нас на бульваре она, мне кажется, появилась впервые. Но почти все со скамеек своих привскочили, а встретившись с нею взглядами, поздоровались. И я поздоровалась, потому что была с ней знакома. А она со мной нет… Хоть с многоцветного экрана, без спроса отвлекавшего меня от жизни и без спроса приобщавшего к ней, она уверяла, что ясно видит лица своих телезрителей. Как ей удавалось одновременно рассмотреть столько лиц, для меня оставалось загадкой…
Когда она появлялась, я откладывала в сторону все, что оказывалось у меня в руках: шитье, книгу, соковыжималку. Хозяйничать на кухне, в детской комнате или в спальне в те мгновения я не могла, так как она возникала в столовой, где главным членом семьи, безусловно, считал себя телевизор.
Передача «Самое-самое» была популярной, или, как стало принято иностранничать, «рейтинговой». С экрана она панибратски, хоть и настоятельно просила звать ее просто Милой. Телезрители, вторгавшиеся в передачу по телефону, однообразно обыгрывали это имя и называли ее «милой Милой». Она же в ответ однообразно полустеснялась и напоминала, что просит зрителей и собеседников в студии рассказывать не о самом милом человеке или событии, а о самом — с той или иной точки зрения — значительном. «Если же самое значительное и самое близкое, родное вдруг совпадут, то не возражаю, пожалуйста…» Когда-то самым родным и любимым величали товарища Сталина, который отправил моих родных и любимых, включая отца, с этого света на тот… Что, однако, не помешало мне четырьмя годами позднее взахлеб рисковать жизнью с именем вождя на устах. И лишь через многие годы я стала относиться к возвышенным эпитетам с подозрением и осторожностью.
«Самое-самое»… Что уж возвышенней! Но на экране Мила сумела заворожить меня своей отрешенной от суеты задушевностью, а на бульваре — повелительной целеустремленностью. Все мы ей вдруг подчинились.
В стародавние времена респектабельные бабушки и дедушки, выгуливая своих внуков и внучек, рассаживаясь на бульварных скамейках, делились впечатлениями о Леониде Витальевиче Собинове, или о Василии Ивановиче Качалове, или о Галине Улановой… Позже они полушепотом советовали друг другу прочитать роман Солженицына или стихи Иосифа Бродского. Теперь же на скамейках обсуждались передачи «милой Милочки», ее коллег и аргентинские сериалы. Времена менялись благоприятно для Милы — и потому ее появление заставило скамейки постепенно затаиться, затихнуть.
Великий писатель, именем которого лет сто назад был наречен бульвар, хозяином его не выглядел: он, воссозданный в бронзе на пьедестале, казался задумчиво неуверенным, сомневающимся в себе, в настоящем и будущем. У Милы сомнений не наблюдалось. Она сходу завладела бульваром и всеми его взрослыми обитателями. В отличие от детей, которые продолжали себе играть в прятки, будто ничего не случилось. Некоторые из них тоже «узнали», выпучили глаза, но прятки оказались важнее.
Писатель на пьедестале виделся мне одиноким и никак не защищенным своей мировой славой. Милу же сопровождал оператор с камерой на плече, напоминавшей готовое к бою оружие (меня часто посещали фронтовые ассоциации). За оператором следовал звукооператор с ящичком на ремне. Чуть поодаль двое парней тащили осветительную аппаратуру. В непосредственной же близости от Милы, ожидая команд, семенил, подобно штабному адъютанту, ее помощник с деловым видом и деловым кейсом в руке. Вся эта свита не была нам знакома, ибо всегда оставалась за кадром. Но приближенность к «ведущей» и ее возвеличивала.
Мила оглядывала бульвар как поле своих предстоящих завоеваний, а нас, мирных бабушек и дедушек, — как грядущих воинов, которых она за собой поведет.
Но вести за собой она, как выяснилось, намерена была лишь меня. Повернувшись к моим соседкам по облупившейся, некогда зеленой скамейке, Мила произнесла: