Юрий Яновский - Кровь людская – не водица (сборник)
— Нигде душевнее не поют, чем на войне, — вздохнул Мирошниченко, припоминая свое лесное, партизанское житье.
Возле двора Горицвитов друзья остановились, прислонились к воротам.
— Ну как ты, Тимофий? — ни о чем и о многом сразу спросил Свирид.
Смешно сказать, но он чуть ли не как девушка любил своего Тимофия, тянулся к этому русому молчаливому красавцу с печальными глазами. И Тимофий готов был за Свирида в огонь и в воду, но никогда и нигде, даже за доброй чаркой, не перекинулся и словом об этом со своим другом. Бывало, подвыпив, Свирид покачает головой, стукнет кулаком по столу и даст волю чувству. «Эх, Тимофий, и какого черта меня так тянет к тебе, пеньку безъязыкому»? — «Чего? — У Тимофия задрожат уголки губ. — Наверно, потому, что и за чаркой не перебиваю тебя».
И он в самом деле нигде не перебивал своего товарища, всегда спокойно, а порой с изумлением прислушиваясь к его речам, не сомневался, что при теперешней власти из Мирошниченка должно выйти не менее чем уездное начальство. Самого Тимофия не тянуло в начальство. Пускай другой хоть в золотом дворце, как жар-птица, сидит, он все равно не позавидует. У него одно желание — быть хозяином на земле: пахать, сеять, косить, вязать, молотить. Кусок хлеба в руках да сапоги на ногах — вот и все его счастье.
На улице звонко отдавались чьи-то медленные шаги, постукивала палка по сухой дороге. Из желтоватого лунного настоя, как библейский пророк, выплыл седоголовый и седобородый отец Тимофия, живущий у самого затона. Старик, увидав Свирида и сына, молча остановился перед ними, молча поднял палку и огрел ею Тимофия по плечу.
— Ты, чертов выродок, в начальство полез? — заскрипел он простуженным голосом, раскачивая волнистую, как спелый овес, бороду. — Простым уже не хочешь жить?
— Заставили люди, — спокойно отвел палку Тимофий. — Добрый вечер!
— Добрый вечер, лихоманка тебя забери! — бушевал старик. — Может, захотел уже начальницкое галихве надеть да хромом сзаду подшить?
— Господь с вами! На что мне такое непотребство? — изумился сын.
— Так какое ж из тебя начальство будет без галихве? Старшим куда пошлют?
— Землей буду людей наделять, — с достоинством ответил отцу Тимофий.
— Землей будешь наделять? — выкрикнул не то с удивлением, не то с возмущением старик, сцепив руки на палке; седины его повисли над скрещенными ладонями. — Неужто нельзя было выбрать постарше либо поумнее! Ты ж у меня еще несмышленыш!
Тимофий улыбнулся, многозначительно повел глазами и отвернулся от старика, чтобы не рассмеяться.
— В таком деле не по старшинству, а по совести выбирают, — заступился за друга Свирид.
— Ежели по совести, ничего не скажу: мой сынок, Свирид, никогда душой не кривил, да только молод он еще для этого дела, земля любит людей постарше, тех, кто не только верх, но и глубь ее чует.
— Дедушка, да какой же он молодой? Вашему Тимофию уже полных тридцать пять.
— Тридцать пять, тридцать пять! — передразнил старик. — Скоро вы все делаете и скоро считаете, спешите все куда-то, к лешему… А прежде не так у нас лета считали.
— А как же, отец?
Старик запустил в бороду правую руку — она темным зверьком шевелилась в седых волосах.
— Как? Неужто забыл? Лета были, Тимофий, в стороне, а впереди человек. Вот когда я повел тебя впервые наниматься к Варчукам, там оглядели, ощупали тебя глазами со всех боков и спрашивают: «Сколько же лет сыну?» Я и говорю: «Да уже пастушок». Так и пошел ты к стаду. А когда я тебя в экономию записывал на срок от сретенья до Семена, так в конторе тоже допытывались: «Сколько лет сыну?» — «Да уже погонщик», — отвечаю. И где ни спрашивали про твои годы, я говорил, чего ты по работе стоишь: «Пахарь уже» либо: «Уже косарь». Иной и до седых волос доживет, а в косари не годится, а ты еще и на гулянку по вечерам не заглядывал, а на лугу за атамана шел. Такая у тебя повсюду метрика была, пока тебе лоб не забрили. А теперь новомодная метрика началась — не сносил еще первой пары штанов, а уже в начальство прется… Что ж ты себе думаешь, Тимофий? На легкий хлеб перейти?
— Молчите лучше насчет легкого хлеба, — невесело ответил Тимофий. — Я начальство до первого заморозка: разделю землю по правде и пойду за чапыгами.
— До первого заморозка? И тут как в батраках? — съехидничал старик. Хоть он и выглядел пророком и в церкви на пасху первым начинал читать «Деяния апостолов», но языка его побаивалось едва ли не все село: умел человек и святое сказать и в печенки въесться.
— На вас, я вижу, ничем не угодишь! — насупился Тимофий.
— Как то есть ничем? — вскипел старик и сразу воинственно взялся за палку.
— Выбрали меня люди, а вам не нравится, дубиной грозитесь…
— А это, чтоб знал, что есть повыше тебя начальство! А то распаскудишься, как тот из уезда, что по самогону ударяет.
— А теперь вам не по нраву, что буду начальствовать только до первых заморозков.
— И за это время можно такого натворить, что потом и в глаза людям не глянешь. Главное, Тимофий, начальство — держаться чапыг. Тогда у людей и хлебушко будет и совесть. А из галихве совести не вытрусишь. И не серчай в свои тридцать пять лет, когда отец говорит! — Старик вздохнул и тише добавил: — Ну, уж теперь тебе, сынок, ночевать дома не придется. Земля у нас — тяжелое дело, кровью пахнет. Ко мне потихоньку, чтоб злые люди не видели, приходи. Слышишь?
— Слышу, отец. Может, зайдем в хату?
— Э, нет, не буду тормошить твоих, пускай спят до свету божьего. Как Дмитро? Может, в воскресенье пришлешь ко мне? Надо ульев пару сделать.
— Пришлю.
— Меня-то, Тимофий, наделишь? Хоть бы то, с чем я тебя выделил, проценту не хочу.
— С процентом, да еще с большим, получите.
— Вправду? Это ты, как отцу, уважить хочешь? — Лицо старика оживилось.
— Как и всем.
— Гляди, какие теперь щедрые люди стали! Только как бы из-за этого надела снова мужицкое тело от костей не отстало… Как там, Свирид, с поляками да с Петлюрой?
— Так довоевались, что последние пузыри пускают. Поляки мира запросили.
— Не врешь?
— Так ведь я у вас говорить учился, дедушка, — ответил Мирошниченко, едва сдерживая смех.
— Тьфу на тебя, сукин сын! И меня хочешь таким же вралем сделать, как сам!
Свирид и Тимофий засмеялись, а старик затряс бородой с притворной скорбью.
— Смеются, начальники! — Он насмешливо посмотрел на друзей. — Ну, поговорили, а теперь и домой пора. Будьте здоровы!
Он подал им протканную грубыми жилами руку и понес в лунную даль библейский сноп своих седин, пахнущих осенней листвой и медовым отстоем ульев. Позади раздался приглушенный смех: над ним же еще и смеются, озорники!
Старик покрепче пристукнул палкой и с удовлетворением отметил, что смех у ворот затих. «Начальники…» Самому удивительно, как меняется жизнь. Хотя, может, так и надо, — все держится на земле. Была она господской — были господские начальники, перешла к мужикам — давай начальников из нашего брата. Вот зачем только некоторые своими галихве от людей разнятся? Нет, летом не придумаешь лучшей моды, чем полотняные штаны.
Старик, уходя в свои мысли, не замечает, что заговорил громко. Есть люди, которые в одиночестве говорят только сами с собой, а у старого Горицвита характер был куда счастливее: думал о земле — беседовал с землей, видел звезды — говорил с ними, ходил среди ульев — находилось слово и для пчел; и ничего тут не было странного — все жило вокруг него, и все прислушивалось к голосу человека…
Над селом белеет половодье лунного света, и, хотя роса ужо выпала, все еще сыплются запоздалые капельки, от их прикосновения вздыхает над головой подсушенная листва ясеней. Обветшалые плетни отбрасывают на улицу укороченные тени, и лунное сияние трепещет в их продолговатых щелях, как поутру в реке трепещут золотые стайки рыб.
— Земля лучше всего пахнет осенью, — говорит себе Тимофий.
Это отзывается в нем одна половина старой горицвитовской натуры, и Мирошниченко не удивляется, хотя лучше бы и язык у Тимофия был как у отца. Жаль, что самому себе Тимофий за вечер скажет больше, чем людям за год.
— Говоришь, земля лучше всего пахнет осенью? — припоминает все запахи Мирошниченко, глубже втягивает ноздрями воздух.
И правда — ранней весной земля пахнет у них только испарениями да березовым соком лесов, а теперь слились в одно настой увядающей листвы и острый аромат укропа, яблоневый дух и медвяное дыхание табачных папуш, пресный солод отсыревшей кукурузы и резкая, приятная горьковатость бархатцев. Впрочем, к чему все это теперь, когда не столько тешишься духом земли, сколько думаешь, как бы не попасть под обрез за эту самую землю.
— Ну тебя, Тимофий, к лешему! — сердится Мирошниченко. — Ты, словно колдун, можешь так забить голову всяким зельем, что и про главное позабудешь. Так завтра, говоришь, встречаемся на поле? С рассветом?