Владимир Тендряков - Свидание с Нефертити
— У меня идиосинкразия.
Пил фруктовую, но, как ни странно, пьянел вместе со всеми, горячился, кричал о погибшей старине, об исчезающей поэзии, читал со слезой Блока:
Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые —
Как слезы первые любви!..
Федор молчал, пил, завидовал уму Левы Шлихмана.
У Ивана Мыша лишь масленели ласково глаза да буйствовал широкий румянец. Серые глаза Чернышева темнели, лицо становилось мягким, розовым, нежным, как у девушки.
Шлихман Лева, как оказалось, жил в Харькове, а кончил художественное училище почему-то в Пензе. Иван Мыш училище не кончал, но не один год работал художником в армейском клубе, расписывал даже театральные декорации. У Вячеслава Чернышева отец был довольно известный художник-график, сам Вячеслав до войны поступил в художественный институт, но с первого курса ушел в армию, был, как и Федор, трижды ранен. Один Федор, если не считать доморощенного преподавания Саввы Ильича, призывавшего в помощь себе природу, нигде не учился, нигде не практиковался как художник.
На выходе из кафе не обошлось без происшествия. Двум перехватившим через край гулякам — один во флотском кителе, другой в заломленной на затылок шляпе — без причины не понравился рослый, важно выступавший Иван Мыш. Они стали на него наскакивать с двух сторон:
— Рожу отъел — лопнет!
— Дай ему по купецкой! Под фронтовика рядится.
Иван Мыш конфузливо отталкивал их:
— Да что вы, хлопцы?.. Да отцепитесь… Чего вы?.. Ударю…
— А ну, а ну! Испугал.
— По купецкой его! По купецкой смажь!
— Отойдите, хлопцы… Ударю же… Что вы?..
Федор и Чернышев пытались оттащить пьяных, те лезли к ним целоваться:
— Вы парни свои. Вы — фронтовики! Эт-тот, сука, в тылу сидел!
И наскакивали на конфузливого Ивана Мыша.
Тогда Мыш осторожно, казалось, боязливо взял в обе руки воротники флотского клеша и заломленной шляпы, свел лбами. Раздался глухой деревянный стук, оба бойца вяло сползли на тротуар, очумело качая головами. Иван Мыш стоял над ними и по-прежнему конфузливо говорил:
— Ну вот… Ведь предупреждал же… Ну вот, что же вы…
Чернышев закинул голову, весело расхохотался:
— Бр-раво! Удар!
Весь обратный путь Лева Шлихман шел со счастливым лицом, горделиво и независимо выпятив грудь, — берегись, идет дебошир.
В общежитии, прежде чем лечь спать, все по очереди щупали мускулы Ивана Мыша, как барышники лошадь, хлопали по его широкой спине.
— Ты терпелив, с такими бицепсами еще долго нянчился с ними, — восхищался Чернышев.
— Всяко бывает… Могли поколотить, — без энтузиазма возразил Иван Мыш, укладываясь спать.
Лева Шлихман после этого вечера получил прозвище Православный. У Федора появились товарищи.
9Слышался стук плохо закрепленных на мольбертах подрамников, скрип половиц, сосредоточенное дыхание, шорох одежды — кругом работали. Федор себя чувствовал, как спортсмен на беговой дорожке, — скорей, скорей, к финишу!
И неожиданно для себя увидел, что кончил. На холсте нет ни одного кусочка, не покрытого краской. Есть бутылка, есть фон, есть стакан с бликами, есть лимоны — ничего больше не прибавишь.
А вокруг трудились. Краем глаза увидел — половина холста Ивана Мыша чиста, а Иван Мыш тоже не бездельничал.
Федор положил кисти, вытер руки и боком двинулся от мольберта к мольберту.
Странное дело, все смотрели на одну и ту же бутылку, на одни и те же лимоны, но ни на одном холсте не было одинаковых бутылок, одинаковых по цвету лимонов. Видели одно, показывали разное.
Иван Мыш — сильный парень, и, казалось, от него можно ждать размашистости — аккуратист: мелкими, осторожными мазочками тщательно выписывал грани стакана, горлышко бутылки, пузатенькие бока лимонов. И хотя холст у Ивана большой, бутылка, лимоны умещались на нем в натуральную величину, но почему-то они выглядели маленькими, игрушечными, ненастоящими.
У Левы Православного все дымчато, мягко, лимоны не режут глаз, бутылка проступает как сквозь туман, смотришь и словно слушаешь песню, напеваемую вполголоса, и хочется тронуть кистью бутылку, лимоны, тогда картина вскрикнет, голос прорвется, песня получит силу.
Рядом стоял другой Лева — Слободко, парень, не снявший еще форму летчика. У него по холсту пестрые, нервные мазки, лимоны, словно букеты — розовое, желтое, коричневое, зеленое. Наверно, интересно вот так запутаться, а еще интересней из этой пестрой, смеющейся, беспорядочной путаницы сплести что-то целое, даже если оно и не будет похоже на настоящую бутылку, на настоящие лимоны.
Две девушки, две Нины. Нина Красавина и Нина Худякова. Господь бог попутал, каждую наделил не той фамилией. Красавина — некрасива, птичья голова ринулась вперед с плеч, тянет за собой тонкую жилистую шею. У нее порывистые движения, по-мужски сильные и решительные мазки. Нина Худякова — вальяжна, белолица, в больших глазах покойная дрема, и на холсте у нее лиловые и розовые разводы, черная бутылка купается в райских облаках.
Вячеслав Чернышев сменил щеголеватый пиджак на линялый, застиранный халатик, в каких ходят уборщицы в учреждениях. Он пригнул боксерскую голову, угрожающе глядит исподлобья на холст, короткими пальцами крепко сжимает кисть, выбирает время и место, чтоб ударить.
Федор едва удержался, чтобы не ахнуть за спиной Вячеслава: до его бутылки можно дотронуться, и она издаст глухой звук толстого стекла, проткни его лимоны, и они брызнут свежим соком. Каждый предмет на холсте Вячеслава трезво и внушительно говорит: попробуй не поверить, я более вещь, чем на самом деле.
Федор ринулся к своей работе.
Но у его мольберта стоял Валентин Вениаминович. Федор видел только его спину со вздернутым плечом и затылок. Но и затылок, твердый, угрюмый, натянутый, осуждал работу Федора. А у Федора пол горел под ногами, он сам бы хотел новыми глазами взглянуть на холст, сам себя осудить. За эти несколько минут, пока ходил от мольберта к мольберту, он стал умнее, судить себя будет беспощадно. Но надо дождаться, когда Валентин Вениаминович уйдет.
Валентин Вениаминович отвернулся, на секунду Федор увидел его лицо, оно было равнодушно.
Федор занял его место, застыл с опущенными руками.
Бутылка есть, она похожа на бутылку, не назовешь ее горшком или чашкой. Но ведь и про радугу на картине Саввы Ильича любой и каждый мог сказать: «Да, это радуга, а не церковные ворота». Бутылка, лимоны… Видел желтое, добросовестно красил желтым, видел черное — чернил. Краска Вячеслава Чернышева, попав на холст, становилась веществом — стеклом бутылки, душистой и пористой кожей лимонов. У него, Федора, краска так и оставалась краской…
Что может быть проще пивной бутылки?.. Простые вещи окружают людей, простые события проходят мимо них…
Федор стоял с опущенными руками.
Пивная бутылка… Открой на нее людям глаза! Не можешь… Тогда оставайся в Матёре, води коней к обледенелой колоде — никто не попрекнет, что бог не наградил тебя особой способностью видеть раньше всех в простом сложное, в пивной бутылке — душу.
Федор стоял с опущенными руками, раздавленный своим ничтожеством.
Когда-то Валентин Вениаминович втолковывал Федору: будет постоянно мучить один простой вопрос — «что есть истина?». Вот оно — первое отчаянье, первое унижение, первая безысходность. А ведь он, Федор, еще не стал художником.
Не стал им и, видать, не станет…
Он схватил свой новенький мастихин и с ожесточением провел, сдирая с холста свежую краску.
Исчезать так исчезать совсем, не оставлять на память доказательство своей бездарности. Сдирай краску, чистый холст будет молчать! Конец.
Краски и этюдник подарит Савве Ильичу — спасибо тебе, добрый человек, но твой обман открылся. Федор Матёрин не талант, а бездарь, наверно, такая же, как и ты сам. Ты, Савва Ильич, живи в этом обмане до конца дней, а он, Федор, не хочет.
Федор сдирал краску…
Он не знал, что искусство капризно, — от отчаянья без перехода бросает к надежде.
Холст, освобожденный от жирного слоя краски, не стал чистым, остался след былой картины. Исчез кричащий цвет, стерлись резкие грани, бутылка и лимоны проступали неясно, чем-то напоминали ту дымку, которая была в работе Левы Православного.
Федор стоял с мастихином в руках и с удивлением разглядывал — ни черта не понять, что произошло?
Если сейчас чуть-чуть углубить тон бутылки… Чуть-чуть, нельзя пересаливать! Чуть-чуть! Бутылка просит этого, требует. Она вдруг заговорила. Он, Федор, понимает ее язык!
Федор, все еще не веря в удачу, робко взялся за кисть и палитру, начал смешивать краски.
Чуть-чуть… Надо помнить об этом. Чуть-чуть, в норму, в этом самое главное…
Осторожно тронул холст. Поморщился — нет, не то, недобрал, вяловато. Смелей, Федор!