Михаил Алексеев - Ивушка неплакучая
— Моя Рыжонка в ярме не будет! Лучше уж зана-лыгайте меня, мне все едино. А ребятишек без молока не оставлю. Можа, твою Орину доить прикажешь?
Бабы захохотали, а дядя Коля, переждав их смех, подбавил своего:
— Э, Катерина, нашла кормилицу! Моя Орина, почитай, годов тридцать уж не доится. Мы с ней давненько отдоились! Ну вот что, бабы, смех смехом, а ведь дело-то сурьезное. Плохо без молока и вам и вашим детишкам — кто ж спорит? А ведь без хлеба — и того хуже.
— Мы и так его не видим, хлеба. В прошлом годе дали по сто грамм отходов на трудодень, а ныне, видно, и их не получим, — не сдавалась Екатерина, — вся надежда на корову да на свой огород. А ты…
— Что я? — гневно перебил дядя Коля, весь он сделался вдруг непривычно колючим, и женщинам даже показалось, что жесткие редкие седые волосы на большой круглой его голове встали дыбом, взъерошились, ощетинились. Повторил свой вопрос еще свирепее: — Что я?! Может, скажете, о себе дядя Коля душой мается, свою корысть блюдет, а?! А кто ваших мужей и сыновей, какие на войне теперь, кормить, обувать да одевать будет? Кто, я тебя спрашиваю, Катерина?! — вгорячах дядя Коля выпалил последние слова и сейчас же осекся, замолчал, конфузливо пряча глаза, ибо слова эти были сейчас более чем некстати. И Катерина не преминула воспользоваться его промашкой:
— Моих теперя ни обувать, ни одевать, пи кормить не надо: все полегли. А малых не дам в трату, горло перегрызу тому, кто сунется с налыгой к моей Рыжонке!
Старый матрос понял, что лобовая атака не удалась, что, хочешь не хочешь, придется перейти к тактике медленной осады, то есть к «индивидуальной» работе с каждой солдаткой в отдельности. Оставить без ответа горькие и в сущностп-то справедливые слова Екатерины он тоже не мог, да это было бы и не в его правилах. Сказал — и никто не приметил в эту минуту ни в глазах его, ни в голосе всегдашней и знакомой всем усмешинки:
— До такой крайности, Катерина, дело не дойдет. Малых твоих ребят в обиду не дадим. Так что и зубы твои и мое горло останутся в сохранности. Хотя за горло не ручаюсь. Ору вот, надрываюсь, да разве вас перекричишь? А оно у меня старое, горло. Не выдержит. С коровами придется так решать: дело добровольное. У кого есть сознательность…
— А у меня, знать, ее нету, сознательности?! — вновь поднялся пронзительно-громкий голос Катерины. — Так, что ли, тебя понимать, Миколай Ермилыч? А? Можа, я по несознательности проводила на фронт мужа да двух старших сыновей? Можа, их дома припрятать надо было бы? Ну, что же ты молчишь?
Дядя Коля попытался вернуть своему лицу привычное усмешливое выражение, но получилась гримаса, и само лицо уже было бледным, и по нему уже бежали капельки пота. Однако заговорил он спокойно:
— Почему я молчу, спрашиваешь? Да потому, что ты орешь, леший тебя дери! Ежели все мы будем говорить разом, кто же слушать будет?
Женщины сдержанно засмеялись, а дядя Коля продолжал совершенно серьезно:
— Про твое горе, Катерина, все мы тут знаем, но не нас вини в том. И не в один твой дом пришла такая беда, а, посчитай, в каждый второй. Войне конца не видно, она уж у нашего с вами порога. До споров ли теперь нам, Катерина? Может, погодим покамест, после войны поволтузим и словами и руками друг дружку сколько душе угодно, а сейчас лучше не за волосья, а рука об руку держаться. Так я думаю. Не знаю, как вы, бабы, а я вот так.
Дядя Коля замолчал и отвернулся, пряча что-то на своем лице. Потемневшая от пота и истлевшая прямо на нем же, ни в какие времена не снимавшаяся тельняшка висела на худых, мослатых, когда-то высоких и широких, а ныне сузившихся, как бы усохших его плечах. На морщинистую шею кирпичного цвета по-ребячьи жалко и трогательно упало несколько влажных седых кисточек, вконец уничтожавших былую воинственную осанку морского волка. В повисшей надолго плотной, тягостной тишине вдруг раздался глубокий, матерински сочувственный вздох:
— Да что это мы, бабы, в самом деле? Напалп на одного старика! Аль он вправду провинился в чем перед нами? Я б на его-то месте плюнула на всех нас — и домой, делайте что хотите, черт с вами! У него пенсия матросская да семьдесят годов. Мог бы сидеть с удочкой на Баланде, а то вот возится с нами, дурами. Потому как честный человек.
— Не слушай ты нас, дядя Коля! — разорвала наступившую было вновь тишину своим тонким, как всегда, озорным голоском Маша Соловьева. — Баб калачом не корми, дай только побазанить.
— Ты уж не гневайся на нас, Ермилыч! Пустое мелем. Она, Катерина, пошумит, покричит, а душой-то твою же сторону и возьмет. Муторно у нее на сердце, вот и не знает, на ком злость сорвать. Так что ты уж ее прости. А коровенок, коль надо, обучим. Оно и так сказать: за дровишками, за сеном ли на ком поедем, на себе? Много ли на салазках-то привезешь? Так что все едино придется буренок к ярму прилаживать.
Дядя Коля быстро повернул лицо к залу, и теперь он был прежний — лукавый, насмешливый, бесконечно добрый дядя Коля.
— Спасибо вам, товарищи женщины, за такие слова. Но все-таки нанесли вы моей душе урон…
Он сошел со сцены и, ни на кого не глядя, направился прямо к открытой двери. Второй вопрос — о сборе средств на строительство «Красного завидовца» — хотел было не поднимать, но у самой двери передумал, решительно вернулся на прежнее место и прямо с ходу объявил суть дела. К его радости, народ ответил одобрительным гулом. Многие женщины полезли за пазухи, извлекая оттуда узелки, с каковыми, видать, никогда не расставались. Дядя Коля остановил их:
— Это не сейчас. Завтра оформим в сельском Совете. Как положено. Еще раз спасибо вам от всей Советской власти, — И быстро пошел.
Увидел на улице, перед нардомом, среди подростков Павлика Угрюмова, вспомнил, что хотел пристроить его к Солдату Бесхвостому, и окончательно утвердился в этом намерении — мальчишка был крепыш крепышом. К тому ж такой не станет хныкать, гордый больно. Что ж, однако, случилось с ним в лесу? Про ямы и колдобины на дороге он врет. Не в них дело. А в чем? Не найдя на это ответа, дядя Коля опять нахмурился, пошевелил темными тонкими татарскими усами и не спеша побрел к правлению, где в одном лишь окне слабо желтел огонек.
Молодые колхозные быки, ставши волами, не утратили «индивидуальных» качеств, но вместе с тем в непостижимо малый срок обрели общие черты, пожалуй единственно возможные и в высшей степени целесообразные в их положении, каковые с предельной точностью можно было бы выразить двумя словами: лень и упрямство. До знакомства с ярмом они могли бегать, взбрыкивать, пыряться, подбрасывать землю копытом, угрожающе мыча, меряться силой и ловкостью друг с другом, то есть всячески показывать перед юными рогатыми красавицами свою удаль. Но с того часу, как на бычью шею легло ярмо, животные, будто сговорившись, включили первую скорость с тем, чтобы никогда, ни при каких обстоятельствах, не переключать ее на иную, более высокую. Ты можешь кричать, призвав на помощь всех святых и представителей противоположной им, нечистой, силы, а также немыслимый набор энергичных словосочетаний, можешь размахивать кнутом, дубиной, с яростью опускать эти милые инструменты на бычью хребтину, как угодно и сколько угодно изощряться в экзекуции — бык не прибавит шагу, не сделает этого ни тогда, когда воз тяжелый, ни тогда, когда телега или фургон вообще порожние. В неумолимой своей неуступчивости волы удивительно напоминают человека за рыночным прилавком, который, подчиняясь то ли сокрытому от мирских глаз сговору, то ли неписаному какому-то закону торгового люда, определит однажды цену своему немудрящему товару и не понизит ее ни за что на свете, хоть ты, покупатель, лопни или стань на колени. И все-таки воловье упрямство понять можно. Лишенные возможности объясниться с людьми, сказать им, что бык есть бык и глупо ждать от него рысачьей прыти, животные только таким вот образом могли выразить свой протест. К тому же, равно как и людям, волам свойствен ипстинкт самосохранения, и, подчиняясь великому его закону, они понимают: чтоб не протянуть ноги раньше времени, не надо давать ногам лишней работы.
Павлик Угрюмов не знал про все это, когда выезжал в поле на Солдате и Веселом, которого определили в напарники Бесхвостому. Подпасок имел возможность за полтора года составить представление о них: Солдата и Веселого можно было обвинить в чем угодно, но только не в лени. В стаде за ними накрепко укоренилась репутация отбойных, непутевых, и за излишне свободолюбивый, озорной норов одному из них, как известпо, пришлось лишиться такой важной и необходимой принадлежности, как хвост. На Веселом не было столь явных признаков крутых воспитательных мер, но по тяжести проступков он мог бы по справедливости поделить со своим напарником его участь. И если этого не произошло, то обязан Веселый столь счастливым для него исходом резвости своих ног или более удачливой доле.